Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава четвертая
Германия
Первый раз я посетил физическую Германию в 1985 году, будучи студентом в пражской Академии изящных искусств. Это была студенческая поездка в Дрезден: парочка преподавателей отправилась с нами, студентами, в этот город, чтобы показать нам большую выставку Пауля Клее, которая тогда проходила в музее Альбертинум.
По всей видимости, я мог придать этой поездке привкус поклонения тотему, так как мои родители часто говорили, что они назвали меня в честь Пауля Клее и Пабло Пикассо.
Выставка была интересной, работы Пауля Клее – прекрасными (эволюция от изощренной, извращенной монстрической черно-белой графики к простодушным детсадовским цветастым елочкам и квадратикам – впоследствии в качестве рисовальщика я проделал схожий путь), но не это поразило и обворожило меня.
Пучеглазый Клее вместе со всеми его монстрами, елочками и квадратиками мерк перед ужасом и неизбывной тоской того города, в котором я оказался: черные, словно бы обугленные руины саксонских дворцов и церквей торчали повсюду, окруженные социалистическими строениями 60–70-х годов, которые, хотя и были обитаемы, выглядели мертвее руин. Даже те старинные здания, что уцелели после бомбежек (как, например, Альбертинум или Дрезденская галерея), казались заброшенными надгробиями, стынущими под беспросветным небом.
Советские и восточногерманские военные ходили по улицам, перемещаясь по своим делам, причем из-за сходства восточногерманских униформ с униформами Третьего рейха казалось, что фашистская и советская армии внезапно помирились и совместно патрулируют этот скорбный немецкий город. Что же касается гражданского населения, то его (за исключением бодрой и разбитной молодежи) словно бы извлекли из шкафов, из гробов, из самых безутешных снов.
Немецкие коммунисты, еще находившиеся тогда у власти в Восточной Германии, хранили этот город как улику, как свидетельство чудовищного и бессмысленного преступления, совершенного во время войны англо-американскими силами. Бомбежка Дрездена авиацией западных союзников унесла больше жизней, чем Хиросима, причем жертвой стало мирное население. Англия и Америка превратили в обугленную пыль когда-то цветущую столицу Саксонии – так подростки сжигают дом своих предков, чтобы стереть родство: ведь именно в этих краях когда-то качалась колыбель англосаксов.
Говорят, после объединения Германии этот город вновь изменился: дворцы и церкви восстановлены, город вновь красив и весел, но я этого не видел – в последующие годы меня ни разу не заносило в Дрезден, да я к этому и не стремился. Я и сейчас не поехал бы в этот город, чтобы новый его образ не вытеснил из моей души то воспоминание о первом визите в германские земли. В социалистическом Дрездене присутствовало, надо сказать, некое безутешное величие, здесь пахло коммунистической аскезой, суровой логикой идей, когда-то зародившихся в Германии, идей, к которым сам батька Лютер приложил свою мозолистую руку, не говоря уже о Мюнцере и Меланхтоне, а затем Маркс и Гитлер по-разному обыгрывали немецкий экономический принцип, пока он не оказался впитан и размыт славянским общинным духом.
Убраться восвояси из этого города было сладко: после Дрездена социалистическая Прага казалась уютной и вязанной на спицах, как варежка сельской колдуньи. В те годы я любил прозу Курта Воннегута – особенно «Колыбель для кошки», но читал и «Бойню номер пять», так что был подготовлен к трагическому восприятию Дрездена. Но его безутешность и угрюмость превзошли мои ожидания. Тем не менее чем-то эта экскурсия вдохновила меня – настолько, что по возвращении в Прагу я даже написал рассказ «Путешествие в Дрезден» – вполне реалистический рассказ, что странно, поскольку я всегда избегал написания реалистических рассказов. Видимо, тогдашний Дрезден и без домыслов был достаточно фантасмагоричен.
Я примкнул к этой студенческой экскурсии не ради рисунков Клее, а ради того, чтобы взглянуть на одну картину, которая висела и сейчас висит в Дрезденской галерее. Речь идет о картине голландского художника семнадцатого века Якоба ван Рёйсдала «Еврейское кладбище». Я не принадлежу к распространенному меланхолическому типу обожателей кладбищ и их изображений, но копия этой картины в течение всего моего детства висела над моей кроватью. И до сих пор при слове «картина» я представляю себе именно эту копию, сделанную неизвестным немецким живописцем в середине девятнадцатого века. Часами, днями, месяцами и годами я бродил взглядом по этим роскошным и разрушенным могилам, всматривался в ручей-водопад, где явственно проступали черты человеческого лица, сложенные из темных камней, омываемых жемчужным потоком, фосфоресцирующим в полутьме, точно рыбья чешуя. В этой картине, висящей над моей кроватью, я постепенно обнаруживал множество странных фокусов и секретов: например, небо над кладбищем днем казалось грозовым и дневным, а ночью – ночным, несмотря на половину радуги, которая висит в этом небе между свинцовыми тучами.
Дерево на первом плане вроде бы обладает роскошной темно-зеленой листвой, но через некоторое время обнаруживается, что это дерево – сухое и безлиственное, однако прямо за ним прячется другое дерево, скрытое и живое, которое словно бы дарит древесному мертвецу свою крону (или корону). Жизнь прячется за спиной смерти. Арки разрушенной синагоги, за которыми – пустота, теперь напоминают мне иконографию банкнот евро, которые украшены изображениями пустых оконных или арочных проемов, за которыми лишь гравированная пустота.
Дальний план этой картины демонстрирует пологие зеленые холмы, медленно уходящие в свинцовую тяжесть неба, и там, в отдалении, как бы уже во власти этих холмов, присутствуют две крошечные человеческие фигурки в черных одеяниях, которые поначалу почти невозможно усмотреть. У моей мамы есть стихотворение об этой картине:
Мама и я. 1968 год
Якоб Рёйсдал. Еврейское кладбище. 1657.