Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А мне нравится, что ты ездишь в наши казармы с таким шиком, – сказала она; я в тот день надела сшитое мамой бордовое платье под горло, с рукавами-фонариками. – Если помрешь, то при полном параде, даже переодевать не придется.
– Да что вы опять об этих ужасах? – возмутилась Лени.
Герта была права: всех девушек, не только Эльфриду, неделю назад чуть не испепелившую взглядом шахматное платье, смущали мои наряды. Впрочем, сама Эльфрида в тот момент не вмешивалась: она читала, прижавшись спиной к стене и сдвинув карандаш в уголок рта, будто сигарету. Даже удобно сидя на стуле, она казалась напряженной и готовой вот-вот вскочить.
– Нравится платье?
Улла заколебалась, потом ответила:
– Чересчур закрытое, зато почти по парижской моде. Все лучше, чем дирндли, в которые нас обряжает фрау Геббельс. И который носит вот эта, – добавила она шепотом, скосив глаза на мою соседку, ту, что осмелилась в первый день встать после обеда; к счастью, Гертруда ее не услышала.
– Боже, что за ерунда. – Августина громко хлопнула ладонями по столу, словно желая оттолкнуться посильнее, но поняла, что такой уход от разговора будет выглядеть слишком уж вызывающе, и попросту пересела поближе к Эльфриде; та по-прежнему не сводила глаз с книги.
– И все-таки, нравится или нет? – повторила я.
Улла нехотя кивнула.
– Тогда я тебе его дарю.
Еле слышный звук заставил меня поднять голову: Эльфрида закрыла книгу и скрестила руки на груди, так и не вынув карандаш изо рта.
– И как же ты ей отдашь платье? Разденешься у всех на виду, как святой Франциск? – ухмыльнулась Августина, считая, что Эльфрида ее поддержит, но та снова промолчала.
Я повернулась к Улле:
– Если хочешь, принесу его завтра. Как раз успею постирать.
По столовой пронесся ропот. Эльфрида наконец оторвалась от стены, с грохотом швырнула книгу на стол и села напротив, буравя меня взглядом; ее пальцы барабанили по обложке. Августина, уверенная, что не пройдет и минуты, как в мою сторону полетят копья, пристроилась рядом. Но Эльфрида молчала и даже перестала барабанить.
– Явилась, значит, из самого Берлина, чтобы нас облагодетельствовать, – решила поднажать Августина. – Урок нам, видите ли, преподать, биологии и христианской добродетели. Показать, что мы рядом с ней никто.
– Хочу, – подала голос Улла.
– Значит, будет твое, – не моргнув глазом ответила я.
– Какого черта… – начала Августина, прищелкнув языком: я уже поняла, что так она выражает несогласие.
– В строй! – приказал вошедший охранник. – Ваше время истекло.
Девушки повскакивали с мест. Как ни впечатлил их монолог Августины, желание выбраться из столовой оказалось сильнее: в конце концов, сегодня они снова вернутся домой целыми и невредимыми.
Пока мы строились, Улла тихонько коснулась моего локтя.
– Спасибо, – шепнула она и проскочила вперед; Эльфрида оказалась сзади.
– Тут тебе не женская гимназия, берлиночка. Это казарма.
– Сама же сказала: «Не лезь не в свое дело», – огрызнулась я, удивившись собственной реакции, и почувствовала, как она прожигает мне взглядом затылок. Надеюсь, мой тон был оправдывающимся, а не задиристым: ссориться с Эльфридой мне не хотелось, хоть я пока и не понимала почему.
– В любом случае малышка права, – сказала она. – В этих книгах нет ничего веселого, если, конечно, тебе не нравится искать у себя симптомы разных отравлений. Или когда ты готова к смерти, еда кажется вкуснее?
Я пошла дальше, так и не ответив.
Тем же вечером я выстирала для Уллы бордовое платье. Я собиралась отдать его вовсе не из щедрости и не в надежде завоевать ее расположение: мне так же невыносимо было видеть его на ней, как и сознавать, что мою счастливую столичную жизнь сперва перенесли в захолустный Гросс-Парч, а потом и вовсе развеяли по ветру. То был знак смирения.
Тремя днями позже я вручила ей платье – высушенное, выглаженное и аккуратно завернутое в газету. Но ни разу не видела, чтобы она надевала его в столовую.
Герта сняла с меня мерку и подшила кое-что из своих вещей, чтобы я могла их носить: заузила в бедрах и, по моей настоятельной просьбе, слегка укоротила. «Такая уж сейчас мода», – объясняла я. Это в Берлине такая мода, ворчала она, не вынимая булавок изо рта, – совсем как мама. И катушки по полу своего деревенского дома она тоже разбрасывала.
Шахматное платье вместе со всей конторской одеждой я убрала в платяной шкаф, раньше принадлежавший Грегору, только туфли оставила. «Куда это ты собралась на таких каблучищах?» – разорялась Герта. Но только в них я слышала собственные шаги, пусть и неверные. Сколько раз, когда утро было особенно хмурым, я хваталась за шпильки почти с яростью: почему, по какой причине меня включили в число пробовальщиц? У меня ведь нет с ними ничего общего, за что мне это?
Потом я видела в зеркале темные круги под глазами, и ярость сменялась отчаянием. Я упрятала шахматное платье в темноту шкафа, закрыла за ним дверь. Эти темные круги были предупреждением, но я не смогла понять его, угадать свою судьбу или хотя бы сойти с проторенной дороги. Теперь депрессия, которой я всегда так боялась, наконец настигла меня, и мне стало ясно, что девушки, певшей в школьном хоре, целыми днями катавшейся с подругами на роликах и дававшей им списывать домашние задания по геометрии, больше нет, как нет и секретарши, влюбленной в собственного шефа. Осталась только женщина, в одночасье состаренная войной: видно, так уж было написано ей на роду.
Мартовской ночью 1943 года, которая и определила мою судьбу, привычно завыла сирена – сперва тихо, едва слышно, будто брала разгон, потом по нарастающей: этого времени маме как раз хватало, чтобы подняться с постели. «Роза, вставай, – позвала она. – Опять бомбят».
С тех пор как умер отец, я спала на его месте, чтобы всегда быть рядом: две взрослые женщины, каждая из которых познала теплую повседневность супружеской постели и утратила ее. Два тела, которые под одеялом даже пахли почти одинаково, – может, это и выглядело не вполне пристойным, но мне хотелось быть с ней, когда она просыпалась среди ночи, даже если сирена молчала. А может, я просто боялась спать одна и поэтому после ухода Грегора переехала из нашей съемной квартирки на Альтемессевег в родительский дом. Так и не привыкнув быть женой, я вынужденно вернулась к роли дочери.
«Пойдем уже», – торопила мама, увидев, что я ищу платье. Сама она надела пальто прямо на ночную рубашку, а ноги сунула в тапочки.
Вой разбудившей нас сирены ничем не отличался от всех прочих: протяжный стон на одной ноте, который, казалось, мог длиться вечно, но на одиннадцатой секунде понижался на полтона, а затем стихал, чтобы тут же начаться опять.
До той ночи воздушные тревоги были ложными, однако мы каждый раз сбегали вниз по лестнице с фонариками в руках, даже не задумываясь о затемнении: в темноте немудрено споткнуться или толкнуть соседей, тоже спешащих в подвал, нагруженных одеялами, детьми и бутылками с водой. Или налегке, но до смерти напуганных. И каждый раз мы садились прямо на пол, в одном и том же месте, под голой лампочкой, свисающей с потолка. Пол был холодным, толпа напирала, от сырости ломило спину.