Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшное обвинение! Однако, если верить Карло Гольдони, также видевшему ее в Мантуе в апреле того же 1748 года, Фраголетта «в свои восемьдесят пять лет еще сохранила следы красоты и довольно живые и острые проблески ума». Если Казанова присочиняет, то, несомненно, потому, что сводит старые счеты со своим детством, со своими родителями, с первой подругой своего отца. Он уже отмечал, что во времена своей любви к театральной субретке его отец выделялся «своими нравами еще в большей степени, чем своим талантом». Надо думать, что положение молодого титулованного любовника стареющей актрисы, которой уже далеко за пятьдесят, вызывало пересуды у публики, более позабавленной, чем действительно возмущенной. То ли из непостоянства, то ли от ревности, скорее же всего просто-напросто от отвращения, он бросил ее и уехал в Венецию, хотя с театром не расстался. Несмотря на все свои торжественные обещания теще никогда не заставлять супругу выходить на подмостки, он вскоре и ее увлек на это поприще. Едва ли год прошел после рождения Джакомо, как его мать передала ребенка бабушке, отправившись с мужем в Лондон, где состоялся ее дебют. Вернувшись в Венецию, она играла в театре Сан-Самуэле.
И все же, судя по всему, Гаэтано считал, что проклятое актерское ремесло поломало ему жизнь, поскольку на смертном одре он отрекся от театра. Тем не менее, хотя ни один из его детей не вышел на подмостки, за исключением сестры Казановы Марии Маддалены, некоторое время бывшей танцовщицей в Дрездене, его супруга с успехом продолжала карьеру актрисы.
Теперь лучше понимаешь, почему Казанова ни словом не обмолвился о первых восьми годах своей жизни. Если орган памяти наконец развился в нем и его жизнь как мыслящего существа началась лишь в августе 1733 года, в самый год смерти его отца, то этим он хотел намекнуть будущим и предполагаемым читателям, что родился не от своих отца и матери, а, если так можно сказать, в крови и через нос, однажды в Мурано, в их отсутствие и в присутствии единственной родственницы – своей дорогой бабушки по матери, более чем через восемь лет после того, как его мать разрешилась от бремени. Весь театральный период своих родителей, связанных единым делом и выступающих на сцене за рубежом, период своего «подкидышества» в Венеции у Марции, он предает забвению. Не помнит о нем, потому что не хочет помнить. «Отец с матерью никогда со мной не разговаривали», – пишет он. Странное уточнение, которое выдает его с головой, поскольку наводит на мысль о его жизни в семье до достижения восьми лет и четырех месяцев: через пять месяцев после того отец его умер и, таким образом, всякие разговоры с сыном оборвались окончательно.
Если Казанова ничем не обязан своим родителям – отцу, преждевременно ушедшему из жизни через пять месяцев после его настоящего рождения, и матери, веселой и сияющей красотой, но легкомысленной и наслаждающейся доступными удовольствиями, несколько ветреной и поверхностной, готовой переложить на чужие плечи заботу о воспитании и образовании Джакомо, – значит, он всем обязан самому себе. Мало радости быть отпрыском простых комедиантов, скоморохов, фигляров, которым толпа рукоплещет, пока они на сцене, но презирает, как только они с ней смешиваются. Какими бы театралами ни были венецианцы XVIII века, профессия актера считалась у них низменной и общественно неприемлемой.
Да и верно ли, что Гаэтано его отец? Уже в 1755 году, в романе под заглавием «Удачливый комедиант», полном намеков, где Джакомо Казанова выведен в образе г-на Ванезио (то есть Счастливчика), аббат Кьяри, иезуит, бывший, надо сказать, личным врагом будущего автора «Мемуаров», называет его незаконнорожденным и живописует его яростными мазками: «Происхождение г-на Ванезио было неизвестно, но его называли незаконнорожденным. Он был хорош собой, с оливковым цветом лица, приятных манер и невероятно самоуверен. Это была одна из тех звезд, которые сияют в обществе, хотя неизвестно, откуда взялся их блеск, на что они живут, ничего не делая, не имея ни состояния, ни дела, ни способностей (…). Влюбленный до одержимости во все заграничное, он говорит лишь о Лондоне и Париже, как будто, кроме этих славных столиц, в мире больше ничего и нет. Вечно ухоженный, как Нарцисс, он ходит, выпятив грудь; пузырь не столь надут воздухом, как он – тщеславием; мельница не столь суетлива. Он беспрестанно всюду протискивается, волочится за всеми женщинами подряд, улучает благоприятные случаи, раздобывает деньги или использует любовные победы для своего продвижения. Со скупыми он прикидывается алхимиком, с красавицами – поэтом, с вельможами – политиком, со всеми – всем. Но на взгляд разумных людей, он добивался лишь того, что выставлял себя на посмешище». Казанова никогда не простит этой безжалостной карикатуры. В 1782 году он издал у Модесто Фенцо такой же роман-ребус, озаглавленный «Ни любви, ни женщин, или Вычищенные конюшни», из-за которого, кстати, был вынужден отправиться в изгнание. В этом романе он дает понять, что на самом деле он – побочный сын богатого патриция Микеле Гримани, сенатора, хозяина великолепного дворца Гримани на углу Руга Джуффиа и Рио ди Санта-Мария-Формоза, прославившегося своей роскошной коллекцией произведений искусства, и владельца не менее трех театров – Святого Самуила (где играли его отец и мать), Святого Иоанна Златоуста и Святого Бенедикта. Правду сказать, могущественное семейство Гримани вездесуще во время детства и отрочества Казановы. Брат Микеле, Алвизе Гримани, стал строгим и властным опекуном Джакомо. Три брата Гримани – Микеле, Алвизо и Дзуане – будут рядом с супругой и детьми у одра умирающего отца. Разглядел ли Казанова в этом постоянном покровительстве, порой навязчивом и неудобном, признание в скрываемом родстве? Вообразил ли он, что Микеле Гримани обладал неким «правом господина» в отношении актрис, служащих в его театре? Выдумал ли он небольшой семейный роман со всеми полагающимися тайными любовными приключениями и побочными детьми, чтобы в своем воображении найти себе гораздо более презентабельного и достойного отца? Смазливая актриса, обрюхаченная знаменитым венецианским сенатором, – это уже совсем другое дело! Разве не поговаривают тут и там, что его брат Франческо, второй сын Гаэтано и Дзанетты, родившийся в Лондоне в 1727 году, – плод трудов принца Уэльского, будущего Георга II? Не говоря уже о Гаэтано Алвизио, его втором брате, родившемся в 1734 году, уже после кончины его отца! Почему аббат Гримани однажды заговорил с его матерью о том, чтобы «наделить вотчиной» эту бездарь, чтобы того можно было посвятить в протодьяконы, а затем в священники ad titulum patrimonii, тогда как в отношении его самого никаких подобных разговоров не велось? Почему брату такое преимущество, тогда как Джакомо одно время тоже прочили в священники? Подобное предпочтение – уже косвенное признание родства. Заметив, что Джакомо приходил в ярость и отчаяние, когда при нем упоминали о его брате, «которого он считал лишь за сводного», Фелисьен Марсо подумал, уж не решил ли Казанова, отличавшийся живостью ума, «нимало не сомневавшийся в законности собственного происхождения и будучи убежден в том, кто именно был отцом его брата, взбесившись на Гримани и рассуждая совершенно очевидным образом, в некотором роде путем взаимопроникновения, не решил ли он распространить отцовство Гримани и на самого себя?»[15].