Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ведь я уже мог наконец вернуться из-за границы, и мы полны были надежд, что начнём жить заново. Как она радовалась!
Но зачем я буду терзать тебя своим горем? Дети всё-таки большое утешение, они милые и добрые, и некоторые так на неё похожи, и, наверное, мне нельзя жаловаться, раз есть ради чего жить. Но не представляю себе, как они будут без неё, сколько они потеряли“.
Бьёрнсон ответил тотчас же из Рима, где он жил в это время. Он сам был болен и удручён, работа давалась ему с большим трудом. Но его большое, доброе сердце по-прежнему горячо билось для друзей, и он принимал живое участие в их жизни и печалях.
„Дорогой друг!
Я так обессилел от кашля, который ни днём ни ночью не даёт мне покоя. Но не только из-за этого я плакал над твоим письмом. Видеть сильного человека сломленным под самый корень — вот что грустно. Я только что писал Грану о Еве (я всем о ней пишу). И в этом письме я сказал одну вещь, в которой заключена истина. Я спросил его, доводилось ли ему в слово „гордость“ вкладывать смысл прекраснее того, который выражало оно, будучи отнесено к Еве?
Оно осветило мне путь, как путеводная звезда. Да и вообще, ведь величайшее благо, которое может подарить нам другой человек, — это помочь нам возвыситься до того лучшего, что есть в нас самих. Когда ты был в Ледовитом океане, я видел в ней женщину, с которой ни одна другая не сравнится святостью своего предназначения. Мне представлялась она жрицею алтаря, на котором пылает тоска и надежда всех женщин. Она хранила его. Можно ли назвать другую, более достойную! С каким юмором отстраняла она от себя мирскую мелочность и глупость, как звенел он в её смехе, и ведь таким лукавством был окрашен этот юмор и смех, такою всепобеждающей весёлостью, что он и поныне звучит в моей памяти, точно посланец из прочного, незыблемого мира, полного счастья и света.
Мысленно я так прочно был связан с нею и с тобой, что совсем забыл о детях! Прочитав о них в твоём письме, я отложил письмо — и узрел берег! Как же я забыл о них! Ведь когда я с тобою мерил шагами палубу, когда стоял над нею в её смертный час (всё это неоднократно виделось мне, ведь я тут всё один), я должен был тогда видеть детей. А я не видел! Конечно, они страшно усугубили её муку в час последней разлуки, а тебе — твоё жестокое одиночество. Вдобавок я вижу, ты терзаешься мыслью о том, что они утратили. Но ведь это, именно это и озарит твою тьму, дорогой мой, отважный мой друг. Ведь так и со мной было — я не видел детей, пока не пришло сострадание, так и с тобой будет, когда ты переживёшь самое страшное. Дети! Дети!
Мне так хорошо было писать тебе о ней, а потому спасибо за твоё письмо. Каролина сочувствует тебе от всего сердца. Тысячи приветов от неё и от меня.
Довольно долгое время Фритьоф не мог работать, общался только с самым близким кругом — и, конечно, с детьми. Довольно скоро после смерти Евы он продал своё «королевство» — Сёркье, потому что всё там напоминает ему об ушедшей жене.
Хозяйство так хорошо было отлажено Евой, что всё шло по заведенному ею порядку. С детьми помогали две верные подруги фру Нансен — Анна Шётт и Ингеборг Мотцфельдт.
В начале весны 1908 года Нансену пришлось вернуться к делам и поехать в Лондон: он должен был передать посольство своему «сменщику» — Юханнесу Иргенсу.
В Англии ему пришлось задержаться: король Эдуард пожелал, чтобы Нансен оставался официальным лицом до первого его и королевы Александры визита в Норвегию. Это произошло в мае 1908 года, и Фритьоф с облегчением сказал: «Больше никогда!»
Вскоре после приезда в Норвегию королева Александра, принцесса Виктория и королева Мод посетили Пульхёгду.
«Мы заранее вышли во двор встречать гостей, — вспоминала Лив. — Мы, конечно, с волнением ждали встречи с английской королевой, а отец предупредил нас, что нужно приседать и пониже кланяться. И вот они подъехали к усадьбе в открытых экипажах, запряжённых лоснящимися вороными. На кучерах были сверкающие золотом ливреи и цилиндры, а на спинах лошадей — белые сетки.
Королева Александра оказалась такой же сердечной и простой, как наша королева, и мы очень скоро перестали стесняться. Всё же в ней было что-то величественное — она такая прямая и статная, и ни одной морщинки на красивом тонком лице. На королеве Александре было фиолетовое шёлковое платье с широкой юбкой и со шлейфом. Впрочем, все дамы были в длинных, по тогдашней моде, платьях.
Малыш Осмунд сразу подбежал к королеве Мод и уже не отпускал её руки. Королева умела обращаться с детьми, они сразу чувствовали к ней доверие. Она очень любила нашу маму и поэтому была особенно ласкова и приветлива со всеми нами. Разговоры с отцом она вела в шутливом тоне, который легко было поддержать, и на душе теплело, когда мы видели, с какой гордостью она показывала своей матери и сестре Пульхёгду и окрестности. Отец потащил всех наверх, на крышу башни. Он показал им фьорд, мыс Несодден и лесистые холмы. Он рассказал им о своём детстве, когда соседняя усадьба Форнебю принадлежала его дяде Фредрику Ведель-Ярлсбергу. Все слушали его с живым интересом и дружно и искренне восхищались открывшимся сверху видом. Как сказала королева Александра, королева Мод ничего в своих рассказах не преувеличила, Норвегия — a wonderful country[54].
Нансен по-прежнему оставался нелюдим и мало кого принимал. Он ушёл в работу с головой, пытаясь хоть немного забыться.
Не мог он остаться и вдали от разгоравшейся в стране кампании „норвегизации“. Он написал и опубликовал четыре статьи: „Форма — не содержание“, „Чужаки“, „Язык“ и „Выпускные сочинения на лансмоле“.
Опасный лозунг „Норвегия — норвежцам!“ разжег нешуточные страсти, ибо гонениям подверглось всё, что не было, по мнению лжепатриотов, „истинно“ норвежским. В стране менялись названия селений и городов. Преследовались говорившие не на чистом норвежском диалекте. Подозревались в нелояльности государству те, кто не придерживался исконных обычаев и обрядов.
Нансен писал: „Все мы, готовившие и помогавшие осуществить 1905 год, мечтали о новой весне в Норвегии. Наивных мечтателей подстерегало разочарование. Листочки не распустились. И вот мы слышим, что по всей норвежской земле некие мужи возвещают, что они устроят новый 1905 год в вопросах языка. Где же тут здравый смысл? Неужели у нас никогда не откроются глаза на то, что нам предстоит ещё многое наладить, исправить, поднять экономику, которая находится в упадке? Что сделали наши политики, чтобы возродить её? Сейчас не время раскалывать страну спорами о формах слов. С языком у нас нет затруднений, язык тут не помеха, понять друг друга мы как-нибудь уж сумеем“.
Страх быть недостаточно норвежцем по языку или по внешнему виду вызывается лишь бедностью содержания. Страх перед чужой культурой означает не что иное, как недостаточную уверенность в самом себе. Он не только осуждал, но и искал путей к тому, чтобы „очистить жизнь для труда“. Для того необходимо, писал он, „уничтожить яд во взаимоотношениях между народами и собрать силы не для уничтожения или угнетения других, а для построения человеческого общества, в жизни которого не будет ужаса. Для такой цели следует взять государственный руль из рук дегенератов, преступников и сумасшедших, освободить отношения между народами от лукавства подлецов и морали гангстеров И построить эти отношения согласно этическим основам“».