Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сейчас, только позвоню, — говорит он.
Он возвращается, отменив финальный турнир и оставив своих партнеров в полном недоумении, и снимает свой свитер от «Голден Беар», и одевает свою подбитую кроличьим мехом куртку «Акабра», в которой обычно ездит на север. «Пошли». — говорит он. И мы садимся в его «Холден», и едем по шоссе на север, к большой реке, пока не кончается асфальт, и он сбрасывает скорость, и подается вперед на сиденье, и крепко держится за руль для равновесия.
В загонах, темно-зеленых под пасмурным зимним небом, телята и овцы жмутся к редким деревьям, пытаясь укрыться от ветра с Большой Расселины, рождающегося не над сушей, не над водой, но над ледниками.
Мост Кумрегунья так и остался однополосным — настил из эвкалиптовых досок поверх эвкалиптовых бревен, с побеленными поручнями по сторонам. Бревна скрипят и лязгают расшатанными стальными креплениями, когда мы проезжаем по нему. Отец жмет на тормоз, скрип и лязг стихают, и мы слышим журчание ручья у корней ив и эвкалиптов. Облетевшие ивы, растущие у ручья, кажутся светлыми на фоне хмурых облаков, и ветви их усеяны электрическими гирляндами водяных капель. Мы сидим и смотрим на струящуюся под нами бурую воду. Посередине ручья то и дело свиваются над каким-то невидимым глазу подводным препятствием небольшие водовороты, исчезающие один за другим за перилами, через которые он перебросил когда-то Леса Барфуса.
— Знаешь, из всех, кого встречаешь в жизни, нет никого такого, с кем не повстречался бы на мосту, — замечает он. — Вот только сбрасывать их с моста, если и помогает, то совсем ненадолго. Да что там, совсем не помогает. — Впрочем, глядя на воду, он улыбается. Мы с ним бывали на этом мосту раз пять или шесть, и каждый раз сидели вот так же. Он всегда улыбается, глядя поверх этих перил. Поэтому его совет насчет неэффективности сбрасывания людей с моста — на деле обман, один из тех привлекательных обманов, которые мир заставляет тебя произносить время от времени. Ему нравится эта его история на мосту.
Посидев так несколько минут, он убирает ногу с тормоза, и мы со скрипом и лязгом едем дальше, словно по рейкам какого-то огромного ксилофона.
Когда мы подъезжаем к повороту на Кумрегунью, он снова останавливает машину, перегибается через меня и тычет пальцем в направлении лабиринта эвкалиптовых стволов, подпирающих полушарие зеленой листвы, в тень которой ныряет дорога.
— Вон, — говорит он мне. Потом, включив левую мигалку, хотя на дороге нет ни одной машины, мы сворачиваем налево, к миссии Кумрегунья.
Дорога обсажена эвкалиптами и акациями в желтом цвету. Тянется она километра два. Старательно просчитанное расстояние, как мне кажется, чтобы охранять прошлое от настоящего. Чтобы не дать обитателям этого прошлого возможности каждый день пересекаться с механизмом Содружества в действии, что было бы болезненным для обеих сторон. Как показала жизнь, недостаточное расстояние. Для Меня. Для всех нас.
Дорога упирается в кучку домиков на фоне темной стены леса. Домики совершенно одинаковые, из неокрашенных армоцементных плит с проржавевшими и кое-где покосившимися крышами из гофрированной жести, половина окон зияет выбитыми стеклами, а цементных стен — иззубренными черными дырками, откуда клочьями лезет утеплитель. Двери косо висят на петлях, а некоторые просто лежат на земле перед домами. Земля между домами вытоптана и усеяна ржавыми велосипедными рамами, остовами старых автомобилей, шинами и железными бочками. Там и тут желтеет на фоне этого серого, неокрашенного уныния цветущая акация.
Свора тощих, плешивых собак с лаем несется от домов нам навстречу и налетает на машину с обеих сторон, и каждому из кобелей не терпится первым окатить наши вращающиеся колеса своей мочой, претендуя на единоличное обладание ими. Собаки в своре рыжие, и черные, и пегие, но все одинаково тощие, и хромые, и трусливые. Отец разгоняет свору криком «Пшливонматьвашу!», и псы разбегаются, прижав уши и подобрав хвосты.
Только собаки бедноты разбегаются, если повысить на них голос. Собак богатых хозяев так просто не распугаешь. В их реальности жизнь не зависит от умения реагировать на громкий голос. Собаки города, откуда я приехал, если на них кричать, только останавливаются, навострив уши и вопросительно склонив головы, пытаясь понять, что означает это странное обращение.
Отец с улыбкой смотрит вслед разбегающимся собакам, словно вернулся в знакомую ему реальность.
Пятеро черных детишек в мешковатых штанах, босые, в рваных, с взрослого плеча свитерах до колен, стоят вокруг девчонки, вращающейся по часовой стрелке на подвешенной за веревку к толстому суку старой автомобильной покрышке. Уворачиваясь от ее болтающихся ног, они раскручивают шину все быстрее. Девчонка цепляется за веревку, откидываясь назад, глядя вверх над собой, в бешено вращающийся водоворот листвы; волосы ее развеваются. Она визжит, чтобы они раскрутили ее еще быстрее. Она визжит, чтобы они остановились. Все они смеются.
Смех стихает, когда они видят нашу машину. Игра прекращается. Они отступают от девчонки, и водоворот листвы над ее головой замедляет вращение. Никто не произносит ни слова. Они смотрят на нас, похоже, с ненавистью. Что они знают о нас? Откуда знают, что нас надо ненавидеть? Что меня надо ненавидеть?
— По нашему приезду эти люди знают, что сегодня выходной, — говорит мне отец. — По заезжим любопытным.
Девчонка вращается медленнее и медленнее, мы проезжаем мимо них, а они смотрят на нас с ненавистью. Ее белые зубы, все еще оскаленные в восторге на ее запрокинутом назад лице, показываются нам и исчезают, уходя на новый виток. Улыбка, волосы, улыбка. Потом водоворот распадается на отдельные листья, шелестящие на южном ветру, и она поднимает голову, чтобы узнать — почему. Почему они прекратили крутить ее, кричать и смеяться? Она видит нас, и зубы ее исчезают вместе с улыбкой, которую сменяет ненависть. И веревка начинает раскручивать ее обратно, против часовой стрелки: ненависть, волосы, снова ненависть.
Боже мой. Неужели ты не можешь быть просто маленькой девочкой на качелях? Прежде, чем вырастешь в кого-то еще? Неужели же земного притяжения, и вращающегося вокруг тебя пейзажа, и твоих болтающихся ног, и ветра в твоих волосах недостаточно, чтобы унести все остальное прочь? Чтобы сделать тебя не такой, какой сделали тебя мы… я и мой отец?
Мы проезжаем мимо.
Перед домом стоит босая женщина в легком летнем платье, повернувшись к ветру спиной. В правой руке она держит за ручки сумку из мешковины, в которой что-то извивается. При виде нас она не трогается с места. Она смотрит на нас тем же взглядом, какому научила своих детей.
Они все изваяния. Статуи, отлитые в момент, когда думали об одном и том же. О нас. Двое молодых мужчин, сидящих на бочке из-под бензина с дымящимися самокрутками во рту, которыми они не затягиваются. Старик, при виде нас останавливающийся, хотя его седые волосы и борода продолжают развеваться на ветру. Три старухи в круглых шапочках и шерстяных кофтах, сидящие кругом, скрестив ноги, и собирающие что-то маленькое и бесцветное с земли в подолы своих юбок. Все застывают при нашем появлении. Словно их умы вдруг настолько заполняются знанием, кто мы такие, что они не в силах хоть что-то сделать: еще шаг, или крикнуть на нас, или показать нам средний палец.