Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В присутствии старшей и младшей старухи он поклялся никогда больше не выходить за забор. Поклялся не без торжественности.
Младшую старуху пронзила неожиданная нежность.
— Он всех нас погубит, если мы не будем осторожны, — говорила она и гладила Эльдара по ноге, — он безжалостен к нам. Выход один — смириться. Мы все смирились. Ты тоже смиришься. — Ее рука скользнула в его промежность.
Как брошенная под стол кость.
Эльдар отбросил ее руку.
Младшая старуха захохотала.
Эльдар бросился в дом. Разгребая сводчатые гардины пыли, он звал старшую старуху. Она выскользнула из пыльной тишины и встала перед ним, скрестив на груди руки.
Эльдара мутило.
Тишина была пропитана гордыней — у него темнело в глазах.
Он посмотрел на старшую старуху. Во взгляде ее не было удивления.
Это был второй разговор.
— Он будет последним, — сказала старшая старуха.
Эльдару показалось, что она мучается. Что презрение жжет ей кожу, рвется наружу.
— Я слишком поздно это поняла. — Голос старшей старухи звучал примирительно, но гордо. — Двоим места не найдется.
— Мне кажется, я люблю А. — Эльдар сказал это, отвернувшись. Он не мог выдержать ее взгляд.
— Человек задуман один, — сказала старшая старуха. Шагнула к двери.
— Нет! — Эльдар встал у нее на пути.
Она окатила его презрением невероятной концентрации.
Он почувствовал, как пузырится кожа.
— А Бог? — Эльдар побледнел.
Старшая старуха усмехнулась. Она отступила в глубь комнаты — он не видел ее лица за кружевами паутины.
Она сказала:
— Даже если Бог есть — стоит ли склонять перед ним колени?
Эльдар повернулся и вышел из комнаты.
Он прошел на веранду и сел за стол. Он налил себе четвертую чашку.
— Помоги мне! — рыдала А. за забором.
Эльдар поморщился.
Он поднялся из-за стола и, не спеша, направился к забору. А. стояла по ту сторону решетки, она протягивала к нему руки.
— Оставь… — сказал он.
— Я не понимаю. — А. снова очень захотелось понять. Главным образом, почему она не понимает.
— Прекрати, А., — Эльдар говорил бодро и звонко, — то, что ты делаешь, бессмысленно. Это утраченные иллюзии. Смирись, А. Тебе станет легче, нам всем стало легче. Мне стало легче.
А. сделала шаг назад.
— Что с тобой? — спросил Эльдар.
— У тебя нет бумажки и карандаша? — спросила в ответ А.
Эльдар удивленно пожал плечами. Он достал из внутреннего кармана пиджака — безнадежно испорченного — блокнот и карандаш. Он протянул их А. Она взяла карандаш, открыла блокнот и написала:
Я не прижилась.
А. вернула Эльдару блокнот.
— Пока, — сказала она.
Эльдар ответил:
— Счастливо.
А. помахала ему рукой и направилась к калитке.
Она открыла щеколду и вышла.
Вышла за забор.
Прямо на нее неслись взмыленные сани Бальзака.
А. бросилась под них.
Еще ребенком Лев подумал, что выносить окружающих было бы легче, если бы время от времени они могли менять свои физиономии. Как будто наглотавшись дыма, с затаенной горловой судорогой, он наблюдал лица близких, школьных учителей и десятка совершенно незнакомых людей, которые ловушками были расставлены на повседневном пути из дома в город. На даче Лев наблюдал Жанну.
Он помнил, как она шла, пыля босоножками, по проселочной дороге. Каждое утро она таскалась в соседнюю деревню за козьим молоком, мотивируя эти походы какими-то неполадками в легких. Мамаша, расправившись с ужином, отгремев колоколами кастрюль, брела к Жанне сплетничать. Льва она не оставляла одного с тех пор, как он поджег дощатый, параллелограммно наклонившийся сортир.
Лев равнодушно взбирался на крыльцо Жанниного дома, следовал за мамашей в тухлый, темный коридор. Нелепым препятствием на пути в кухню стоял черный шкаф. Лев останавливался у шкафа — из лаковой двери мутно проглядывало его отражение. На шкафу стоял бездействующий самовар и зеленый чемодан, набитый хламом. Чемодан, как дряхлый крокодил, разинул пасть, и засохшей рвотой свисали оттуда газеты. На одной было написано: «ОПАСАЙТЕСЬ ШАРАШКИНЫХ КОНТОР!».
— Вы не споткнулись о мой гроб? — шутила Жанна.
Она мелькала, как сон, в распаренном пространстве кухни, стеснялась и, руководствуясь никчемным кокетством, искала пудреницу.
Жанна была балериной. Лев узнал об этом в семь лет, когда из чувства полноты жизни поджег сортир. Тем летом ему казалось, что радость занялась в его внутренностях и лижет рот ярким языком. Его радость вырвалась красным петухом, запрыгнувшим на крышу сортира, и танцевала там, гремя порванной цепью. А Жанна разговаривала с мамашей, перегнувшись через забор. Лев блудливо выглянул из-за смородинового куста, пока еще маскирующего пожарище, и увидел гуттаперчевую Жанну и то, как высоко у нее задрался сарафан. Доносился коверканный смешок — он различил фразу: «…а она сказала, что детей своих ненавидит и была бы рада, если б они побыстрее умерли…» Мамаша ответила:
— Ой, Жан, у вас в балете все больные!
Проходивший мимо электрик долго оглядывался.
У Жанны был муж, но пожить с ним «по-человечески», как она говорила, ей не удалось. Махнув рюмочку, заячьи поморщившись, она рассказала, что они познакомились в ресторане. Он сел за ее стол и сказал: «Здравствуйте, меня зовут Т. Я — гений. Тут уж ничего не поделаешь». Т. исследовал жизнь человекообразных обезьян. В свободное от экспедиций время он запирался в своем кабинете и писал изнурительные доклады для научных конференций. Он подарил Жанне красную шаль, но в тот же вечер она каталась на лодке с неостывшим любовником и уронила шаль в озеро — красный густой цветок поплыл на дно. Узнав о пропаже шали, Т. дал жене хорошенькую затрещину, а наутро уехал в Африку. И исчез.
То есть формально-то он не исчез, от него приходили письма. Они приходили в сумках коллег-ученых, бессловесно соседствуя со шпротами и бутылкой коньяка. Коллеги знали, что Жанна с ними переспит, и традиционно прибавляли к письму коньяк. Т. втерся в доверие к сообществу африканских горилл — полностью, разумеется, подчинившись. Он жил среди обезьян на правах прислуги, изумляя их своей непреодолимой ненужностью, и писал в письмах: «Дорогая моя жена Жанна! Надеюсь, у тебя все хорошо, потому как все равно ничем помочь не смогу». Фотография Т. в серебряной рамке стояла на веранде. В его лице Льву чудилось что-то обезьянье, даже шляпу он носил такую, какую пристало бы носить обезьяне.