Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Останешься после уроков и перепишешь все строчки! Нацарапал своей железякой кое-как… Завтра чтоб я ни у кого железных ручек не видела! Разболтались у Елены Дмитриевны, добротой ее пользуетесь…
Стуча каблуками, Гета Ивановна отошла. Строчки букв расплывались в глазах, превращались в размытые лиловые полоски, как на старой тельняшке. На последнюю букву упала большая прозрачная капля. Буква растеклась жидкой кляксой. Севка торопливо накрыл ее промокашкой.
После урока Гета Ивановна велела Севке (а еще Борьке Левину и Витьке Каранкевичу, которых то-же заставила переписывать буквы) сесть на задние парты. «Чтобы не торчали на глазах». А остальным тоже приказала не расходиться. Сообщила, что сейчас во второй «Б» придет гость. Это фронтовик, офицер-артиллерист и настоящий поэт. Он пишет стихи и даже печатает их в журналах. Стихи для взрослых и для ребят. Поэт может их почитать, если его попросят. И может рассказать про всякие военные дела. Только «все должны сидеть тихо, положить руки на парты, а если будут вопросы, поднять правую руку и ждать, когда вызовут, а не махать ей и не кривляться, как Тощеев и Кальман».
Севка очень обрадовался: значит, сидеть придется вместе со всеми — это в сто раз веселее, чем в пустом классе. И к тому же первый раз в жизни он увидит поэта. Конечно, не Пушкина, но всё равно настоящего. А буквы он перепишет аккуратненько, будут стоять, как гвардейцы на параде.
Поэт оказался молодым остроплечим человеком в суконной гимнастерке — с портупеей, но без погон. Одно плечо у него было повыше другого — будто поэт удивился чему-то, приподнял его и забыл опустить. Севка знал, что так бывает от контузии. На щеке поэта был небольшой коричневый шрам. «Зацепило осколком, — подумал Севка. — Повезло еще. Могло и голову пробить, а тут все-таки живой вернулся…»
У папы тоже был шрам. На подбородке, маленький, похожий на букву «С». Папа его получил не на войне, а гораздо раньше, когда Севки еще не было на свете, а сам он был молодым матросом. Зацепило крюком лебедки. Севка плохо помнил папино лицо, а эту маленькую букву «С» на узком, всегда гладко выбритом, чуть раздвоенном подбородке запомнил с младенчества… Поэту повезло, он вернулся. А Севкин папа уже не вернется…
Или все-таки вернется когда-нибудь? Ведь никто-никто не видел, как он погиб. Транспорт горел, команду с него снял английский эсминец, капитан и еще несколько моряков были убиты, а старпома Сергея Григорьевича Глущенко не оказалось ни среди живых, ни среди мертвых. Скорее всего, он был среди тех, кого первым взрывом сбросило в воду, и они погибли среди зимних волн от холода или от немецких пуль… Все решили, что было именно так… Но может быть, и не так? Севка знал, что на войне бывало всякое.
Может быть, и этот поэт не раз чудом спасался от смерти…
Поэт стеснялся. Немного заикаясь, он объяснил «товарищам второклассникам», что еще до войны, в школе, очень любил писать стихи. И даже на фронте, когда вроде бы уж совсем не до этого, он всё равно их писал. Для армейской газеты и просто так, для товарищей. Как-то само это получалось. И даже воевать от этого было чуточку легче.
— Вот до смешного доходило, ей-богу: недалеко снаряды грохают, может накрыть в любой момент, а в голове строчка вертится. Думаешь, как бы ее в стихи загнать… — Он виновато улыбнулся, дернул приподнятым плечом. — Ребята наши… ну, товарищи, с которыми в батарее был, меня дразнили: «Сашка, тебе бояться некогда, ты во время обстрела поэмы складываешь…»
— А вы правда не боялись? — спросила вредным голосом Людка Чернецова.
— Чернецова! Когда спрашиваешь, надо руку поднимать!
— Да не надо, — торопливо сказал поэт. — Почему не боялся? На войне все боятся, жизнь-то одна.
— Это трусы боятся, а смелые — нет, — заспорил Витька Каранкевич. Он был не очень умный.
— Каранкевич!
— Нет, — сказал поэт, — все боятся. Только трусы бегут, а обыкновенные люди воюют.
— А вы не бегали? — без насмешки, а скорее с опаской спросил Владик Сапожков.
— Сапожков! Сейчас вылетишь из класса!
Поэт сказал, будто извиняясь:
— Куда побежишь, если ты командир орудия, а потом командир взвода… Ты побежал — за тобой взвод, потом батарея, потом вся позиция начнет откатываться. А кто воевать будет? Конечно, если дают приказ отходить — это другое дело. А без приказа не положено…
— Значит, вы смелый, — с удовольствием сказал Сапожков. Он выяснил для себя всё, что хотел.
— На войне смелых солдат столько, что не сосчитать. Им и полагается быть смелыми… Я про другое хочу сказать. Я ребятишек видел таких, как вы… Ну или чуть побольше. Им тоже воевать пришлось. Вот это герои, честное слово. У меня про одного стихо-творение есть. Если хотите, я могу…
Все, не слушая Гету, закричали, что, конечно, хотят! И Севка закричал. Поэт ему нравился. Он был, разумеется, герой, только очень скромный. И про трусость и смелость говорил то же самое, что Севкин сосед Иван Константинович, значит, всё правильно.
Севка слушал поэта, машинально макая перо в непроливашку (он забрал ее у Альки). Так же машинально выводил злосчастную букву «Ю». Потому что это было не главное. Главное — стихи живого поэта, который читал их негромко, без особого выражения, но очень понятно.
В стихах рассказывалось, как наши освобождали от немцев маленький город.
Но на пути у танков оказалась немецкая батарея. Она открыла такой огонь, что не пробиться. И тогда к танкистам — сквозь разрывы — пробрался с окраины мальчишка. В рваных сапогах и, несмотря на холод, в одной рубашке. Думать было некогда, мальчишку посадили на броню к автоматчикам: он обещал показать безопасный путь.
Севка видел всё это будто на самом деле. Или по крайней мере, как на экране кино. Мальчишка был похож на Юрика. И Севка отчаянно боялся, что его убьют. Нет, не убили.
Сначала все сидели тихо. Потому что это такие стихи, что после них как-то не хочется шуметь и хлопать. Но потом всё же захлопали — сильнее и сильнее. Гета Ивановна что-то говорила поэту и медово улыбалась, а он переминался у стола.