Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лермонтов под арестом за дуэль с сыном Баранта. Государь сказал, что, если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним делать, но когда с французом, то три четверти вины слагается. Дрались на саблях, Лермонтов слегка ранен и в восторге от этого случая, как маленького движения в однообразной жизни. Читает Гофмана, переводит Зейдлица и не унывает. Если, говорит, переведут в армию, буду проситься на Кавказ. Душа его жаждет впечатлений и жизни».
«Государь сказал…» — это, конечно, слухи: откуда бы еще знать нечиновному Белинскому, весьма далекому от высшего света? А слухов было предостаточно: примерно в те же дни П. Вяземский писал жене: «Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм. Из Лермонтова делают героя и радуются, что он проучил француза».
16 марта Лермонтова допросили в комиссии военного суда, и на один из дотошных вопросов о стычке с Барантом он отвечал:
«Обстоятельство, по которому он требовал у меня объяснения, состояло в том: правда ли, что я будто говорил на его счет невыгодные вещи известной ему особе, которой он мне не назвал. Колкости же его и мои в нашем разговоре заключались в следующем смысле: когда я на помянутый вопрос г-на Баранта сказал, что никому не говорил о нем предосудительного, то его ответ выражал недоверчивость, ибо он прибавил, что все-таки если переданные ему сплетни справедливы, то я поступил весьма дурно; на что я отвечал, что выговоров и советов не принимаю и нахожу его поведение весьма смешным и дерзким».
Аким Шан-Гирей вспоминал, что дело шло своим порядком «и начинало приобретать благоприятный оборот вследствие ответа Лермонтова», где он писал, что был не вправе отказать французу, так как тот выразил мысль, будто бы вообще в России невозможно получить удовлетворения, «сам же никакого намерения не имел нанести ему вред, что доказывалось выстрелом, сделанным на воздух».
«Таким образом мы имели надежду на благоприятный исход дела, как моя опрометчивость все испортила (ШанГирей стал рассказывать в обществе, со слов Лермонтова, о подробностях дуэли. — В.М.). Барант очень обиделся, узнав содержание ответа Лермонтова, и твердил везде, где бывал, что напрасно Лермонтов хвастается, будто подарил ему жизнь, это неправда, и он, Барант, по выпуске Лермонтова из-под ареста, накажет его за хвастовство. Я узнал эти слова француза, они меня взбесили, и я пошел на гауптвахту. «Ты сидишь здесь, — сказал я Лермонтову, — взаперти и никого не видишь, а француз вот что про тебя везде трезвонит громче всяких труб». Лермонтов написал тотчас записку, приехали два гусарских офицера, и я ушел от него. На другой день он рассказал мне, что один из офицеров привозил к нему на гауптвахту Баранта, которому Лермонтов высказал свое неудовольствие и предложил, если он, Барант, недоволен, новую встречу по окончании своего ареста, на что Барант при двух свидетелях отвечал так: «Слухи, которые дошли до вас, не точны, и я должен сказать, что считаю себя удовлетворенным совершенно».
После чего его посадили в карету и отвезли домой».
О свидании с недавним противником стало известно, и Лермонтова вновь допросили. Никого не назвав из караула и конвойных, поэт ответил, что сам пригласил Баранта на гауптвахту, «ибо слышал, что он оскорбляется моим показанием».
В определении Генерал-аудиториата по этому делу полагалось — за «противозаконные поступки…, лишив его Лермантова чинов и дворянского достоинства, написать в рядовые».
«Но принимая в уважение, во-первых, причины, вынудившие подсудимого принять вызов к дуэли, на которую он вышел не по одному личному неудовольствию с Бароном де-Барантом, но более из желания поддержать честь Русского офицера; во-вторых, то, что дуэль эта не имела никаких вредных последствий; в-третьих, поступок Лермантова во время дуэли, на которой он, после сделанного де-Барантом промаха из пистолета, выстрелил в сторону, в явное доказательство, что он не жаждал крови противника; и наконец, засвидетельствование начальства об усердной Лермантова службе, повергает участь подсудимого на Всемилостивейшее Его Императорского Величества воззрение, всеподданейше ходатайствуя о смягчении определяемого ему по законам наказания, с тем, чтобы, вменив ему, Лермантову, содержание под арестом с 10-го прошедшего Марта, выдержать его еще под оным в крепости на гоубтвахте три месяца и потом выписать в один из Армейских полков тем же чином».
13 апреля Николай I «собственною рукою» начертал:
«Поручика Лермантова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином… В прочем быть по сему».
В середине апреля Виссарион Белинский навестил Лермонтова, сидящего под арестом в Ордонанс-гаузе. Они были знакомы с июля 1837 года: тогда, в Пятигорске, сошлись в одной компании в доме Николая Сатина, однокашника поэта по Московскому университетскому пансиону, выяснили, что земляки — Тарханы в 10 с лишним верстах от Чембар, где родился критик, и дело шло ладно, как вспоминал Сатин, «пока разговор вертелся на разных пустячках».
«Но Белинский не мог долго удовлетворяться пустословием. На столе у меня лежал том записок Дидерота; взяв его и перелистав, он с увлечением стал говорить о французских энциклопедистах и остановился на Вольтере, которого он именно в то время читал. Такой переход от пустого разговора к серьезному разбудил юмор Лермонтова. На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками; это явно сердило Белинского, который начинал горячиться; горячность же Белинского более и более возбуждала юмор Лермонтова, который хохотал от души и сыпал разными шутками.
— Да я вот что скажу об вашем Вольтере, — сказал он в заключение, — если бы он теперь явился к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры.
Такая неожиданная выходка, впрочем, не лишенная смысла и правды, совершенно озадачила Белинского. Он в течение нескольких секунд посмотрел молча на Лермонтова, потом, взяв фуражку и едва кивнув головой, вышел из комнаты.
Лермонтов разразился хохотом. Тщетно я уверял его, что Белинский замечательно умный человек; он передразнивал Белинского и утверждал, что это недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость».
Белинский всегда жаждал высокоумных бесед — но Лермонтов не любил слов.
«— Сомневаться в том, что Лермонтов умен, — говорил Белинский Ивану Панаеву, — было бы довольно странно; но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголял светской пустотою».
Тут очевидно совсем другое, чего совершенно не понял пылкий Белинский: поэт не доверял увлеченности горячих голов якобы передовой европейщиной, чуждой русским традициям, русской истории, — потому и высмеивал критика…
Но вот через два года настоящая беседа между ними все-таки состоялась. То ли Лермонтов за это время оценил по достоинству подлинную любовь Белинского к словесности, его ум и верный вкус, то ли Белинский попал под настроение: ведь поэт уже больше месяца сидел под стражей.
Иван Панаев вспоминал: