Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эксперимент завершен! — объявил Мусока, а переводчик поспешно тараторил вслед, что об эксперименте будет доложено на завтрашнем заседании… вера в исцеление придает жизнестойкость… Коляня оглянулся: Якушкина не было, старик все же удрал.
* * *
Если Якушкин протискивался в переполненный утренний автобус, некоторые люди нет-нет и начинали озираться, испытывая смутное беспокойство. Им казалось, что старик к ним приглядывается. «Ну, чего, чего глазами косишь — чего вперся?» — вдруг вскрикивал нервный человек в автобусе, хотя Якушкин глазами не впирался и, может быть, просто смотрел, как смотрят все. Было ли присутствие Якушкина лишним или, напротив, с его появлением людям чего-то недоставало — сказать трудно. На окрик Якушкин не отвечал, а человек, в перекосе своем, выкрикивал: «Еще и молчит!» — Якушкин же вновь молчал и наконец выходил из автобуса на своей остановке, после чего кричавший нервный человек сразу замолкал, так и не осознав возникшей к старику тяги.
Интересно мнение хирурга-онколога Шилова, который тонко и точно подметил плачевную необщность Якушкина: умение лечить лишь одного больного, а не двух, скажем, сразу. Буквально Андрей Севастьянович Шилов сказал следующее:
— Представьте себе, что будет, если в журнале или хоть в газете поместят нами, медиками, подтвержденное сообщение о том, что такой-то действительно умеет лечить рак. А будет, конечно, то, что на знахаря набросятся: ему и шагу не дадут ступить, в результате чего он, может быть, что-то и умеющий, хотя я лично не верю, тут же умение свое растеряет… Он, может быть, и вылечит одного больного, хотя я опять же не верю. А троих? А десять больных? А сто — а ведь их будет больше, чем сто. В том и суть: у него нет метода, который он мог бы передать другим врачам для поддерживающей его имя практики. Он — одиночка. И едва только больные набросятся на него, как мухи на мед, он начнет ошибаться. Он начнет отправлять людей на тот свет куда быстрее, чем мы… Если же он склонен к халтуре и к деньгам — еще хуже, больные его растлят. А после первых смертей и промахов больные сами же его и ославят. Они опорочат и без того крохотное его умение, ославят, да-да, ославят его, да и сами же, гневливые, в тюрьму спровадят, толпа больных — это страшная толпа.
Даже среди якушкинцев был некто Дудин, из тех больных, что, выйдя от терапевта, идут на прием к хирургу, а от хирурга к невропатологу, но и потом не уходят домой, а стоят у входа в поликлинику и, гася печаль, час напролет жалуются всем и вся на низкий уровень врачей. Было и это: после того как в течение месяца или двух якушкинские растирки не помогли, Дудин в слепоте своей и в своей искренности помчался на старика жаловаться, что означало в данном случае вовсе не жалобу на врача.
* * *
Однако Коляня все же уговорил некоего главврача, и вот Якушкин пришел в больничную палату, смущенный, и, конечно же, на него косились не только медсестры, но и няньки. Надо думать, Якушкин сознавал значительность минуты: он сразу же стал буравить глазами то ли окружающих людей, то ли непонравившиеся стены. А стоял он посреди палаты, настоящей больничной палаты, молчал, и ему уже в третий раз напомнили: «Вот ваш больной, доктор», — и косились на его старенькое пальтецо, которое он не сдал при входе в больницу, а приволок на себе, снял и, потеребив в нервных руках, бросил на спинку стула. Они называли его доктором исключительно больного ради, который не знал, кто это, и должен был думать, что это доктор. Больной же был очень плох: чуть дышал. «Вот ваш больной, доктор», — они ведь не только напоминали Якушкину, но и показывали, потому что в палате был и другой больной: к окну ближе. Когда переглянулись раз и другой и когда уже возникло подозрение, что знахарь нем, Якушкин довольно грубо спросил, а есть ли в палатах свободные места и нельзя ли сейчас, минутой не медля, переместить туда второго больного. Он желал также, чтобы и вторую кровать, пусть даже и пустую, убрали. «Вы, доктор, хотите, чтобы было больше воздуха?» — они, расторопные, в общем, ожидали причуд, потому что главврач, отбывший на совещание, дал сестрам команду именно в такой форме: знахаря привести и причудам его потакать, — и вот второго больного, стонов не слыша, скоренько вывезли вместе с кроватью в неизвестность, а Якушкин остался здесь, и старенькое его пальтецо так и болталось на спинке стула. Но уже через час затея кончилась, не начавшись: главврач, после колебаний и сомнений, раздумал.
* * *
Когда Якушкин потерял дар, первыми перестали ходить на его беседы новенькие. «Ты хапуга. Ты подонок. Ты мать свою не любишь, ты детство свое не любишь. Ты никого не любишь, кроме себя…» — орал Якушкин на новичка, и раньше, коммунальщину крепя, такое сходило ему с рук лишь потому, что была тяга. Теперь же Якушкин разгонял людей, сам того не зная. Их становилось все меньше. Кому интересно, чтобы на тебя орал шизо?
* * *
Два купчика — два восторженных толстячка — сидели рядом и, по-соседски друг к другу клонясь, время от времени шептали: «Ах, хорошо говорит старик». «Замечательно говорит», — и второй из них даже языком цокал, восхищенный. Когда обносили зверобоем, они оба предпочли чай, чинно пили чашку за чашкой, лишь изредка и украдкой посматривая на часы. Якушкин говорил вновь, и в особо напыщенные моменты его речи оба купчика проникались высокими словами, как проникаются словами в театре, один из них, украдкой же, вытаскивал платок, чтобы промокнуть глаза. Именно растроганность, а также вытаскиваемый белый платок, знак мира, не дали, вероятно, им сразу же уяснить взаимоисключающую суть. Но, когда расходились, выяснилось, что у подъезда стоят две «Волги» — голубая и бежевая, и вот тут эти двое стали рвать знахаря на части. «Я не лечу… Я уже не лечу», — объяснял трепещущий старик, на руках которого несколько дней назад умерла женщина. Не слыша и не слушая, голубой купчик втягивал его в машину, уже и дверцу распахнул, когда купчик бежевый с кликом орла отпихнул голубого и, забив крыльями, впустив руки (когти) в старенькое пальто, потащил знахаря к своей бежевой машине, где дверца была заранее распахнута. Голубой прыжком догнал, вцепился: старенькое пальтецо затрещало. Они толкали и тянули знахаря туда-сюда, слегка забыв, что он нужен им живой; они хватали его за руки, за шею, за рубаху, у них были деньги, и они хватали, как хватают свою вещь, — характерно, что с потерей дара Якушкин терял и физическую силу.
Переставшего врачевать Якушкина долго преследовало лицо той умершей женщины — черное лицо. «Лимончику… Чаю с лимончиком», — просила, а он, не давая возникнуть кислотности, морил голодом и высушивал ее нутро зубным порошком. Лицо у нее было черное, а зубы белые. Такой она и умерла.
* * *
Когда Якушкин, утративший дар, занимался спасением пьяниц и несчастных, он сошелся, сближаясь все больше, с тридцатилетней Тоней Струковой: на почте, где она работала, ее то выгоняли, то кое-как принимали обратно. «Я женюсь на тебе, я вытяну тебя из болота подонков», — декламировал Якушкин, и Тоню привлекала именно первая половина фразы, так как помимо его заботы, пусть занудливой, была вот эта готовность в любую минуту пойти в загс и расписаться, а Тоня никогда замужем не была и уже не надеялась (она часто повторяла, что отсутствие мужа — это ее жизненный шрам). Расписаться она, впрочем, не спешила — Якушкин был стар, однако он всегда был под боком, и паспорт его был тоже, так сказать, всегда наготове.