Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проплыла еще одна лодка, груженная золотыми бананами, золотым сахаром, кровавыми и сочными сливами, сладкими, словно мед, полосатыми баклажанами — только зебрам и есть, ананасами с чистейшей плотью, каймито, похожими на аметист и на цветок, манго в корзинах — маленькими вулканами, нансе — каплями слез золотого божества…
«Еду везут…» — подумал сеньор Ничо, глядя на огненные плоды, лаву под шкуркой, родившуюся в древнем мире, где наяву и в отражении, снизу и сверху — повсюду сверкают и льются минералы.
— Ты знаешь, кто я. Теперь я скажу, куда ты попал. Ты шел на запад, минуя земли мудрости и маиса, спустился под усыпальницы тех, кто владел горами Чама, и теперь направляешься к устьям…
— Я жену ищу…
— Все ищут ее с тобой, но, прежде чем идти дальше, надо уничтожить то, что ты несешь в этих холщовых мешках…
Помня свой долг, письмоноша закрыл мешки телом и не дал их сжечь. Лучше пойти по большой дороге, решил он. Они направились к западу, выглянули в огромное окно, обрамленное черными скалами, и увидели молочную голубизну поднимавшегося над морем тумана. Облачка с паучьими лапами проносились сквозь золотую пыль солнечного света, а пыль эта оседала в воду, чтобы вода стала светлой, пресной, печальной. Дождевые капли — вестницы тоски. Те, кто их выпьет — и женщины и мужчины, — мечтают о невиданных лугах, о небывалых странствиях, о потерянном рае. Истинный мужчина, истинная женщина (а они есть, вернее, были в каждом) покидают их, оставляя по себе оболочку, просто куклу, которая живет как живется. Почтальон обязан защищать свои письма, на то ему и нож дают, он обязан доставить их и вручить в целости и сохранности, но пустые обязанности исчезают, когда под оболочкой возродятся человеческая печаль и звериное чутье.
Провожатый, чье лицо было невесело, как вырванный корень, протянул в зеленую тень, соединяющую землю и море, черные илистые руки с блестящими ногтями и сказал так:
— Брат письмоноше — морской окоем, теряющийся в бесконечности, ибо он, словно письма, несет облакам и звездам небесных птиц и полевые цветы. Братья письмоноше — метеоры, ибо они носят вести от звезды к звезде, а звезды — крестные текунам, ибо, медленно высосав небо, они падают, исчезают, обращаясь в метеоры. Брат письмоноше — ветер, вестник времени года. Время меда — весна, время соли — лето, время рыбы — зима, а осень — время земли, ведущей счет мертвым на кладбище… два… три… четыре… десять… сто… тысяча… и там… и здесь… и по всему свету. Если плоть пригубила бродяжьего зелья, вкусила пыли с паучьим следом, рано или поздно она сбежит, словно метеор, словно беглая жена, вырвется из объятий скелета, к которому ее навек приковали, уйдет, исчезнет, ибо она — текуна…
Когда колдун замолчал и приблизился к письмоноше, тот онемел от страха и прижался спиной к мешкам, чтобы защищать письма, как собственную плоть. Но это не помогло. Рок сильнее смерти. Он был мужчиной, и ему так захотелось найти в глубине своей плоти жену-щекотунью, что он уступил. Холщовые мешки, украшенные таинственными знаками, полетели в костер из сухих сучьев.
Холст занялся не сразу. Зубы огня никак не могли ухватить мокрую липкую ткань, вобравшую горестный пот сеньора Ничо, когда он метался между пустым служебным долгом и щекотуньей-женой. Ягуарьи зубы пламени, тапирьи языки, золотая львиная грива одолели полосатую холстину, откусили кусок и сквозь первую дырку, искрящуюся чернью и золотом, проникли внутрь. Тогда и заплясали пригоршни горящей бумаги, письма в квадратных конвертах, пакеты в цветной обертке. Куски сургуча таяли, словно струпья, трещал картон, пылали марки…
Сеньор Ничо Акино закрыл глаза. Он не хотел смотреть. Он боялся увидеть, как горит то, чего он не защитил, как высовывается кроличьим ухом угол партитуры, которую дон Деферик послал в Германию, как корежится, словно живая, фотография офицера, как тлеют бумажные деньги, начиная с грязных краев, замусоленных и захватанных руками тех, кто эти деньги считал, копил и утратил, как трещат костяные судейские бумаги, как пылают исписанные мелкими буковками письма отца Валентина — призывы о помощи против текуньей хвори.
Закрыв глаза, сеньор Ничо слышал, как пепел писем пускают на четыре стороны света. Пепел всего дурного. Вокруг собрались загадочные, скрюченные колдуны, волосатые, бородатые, без возраста и пола, скорее растения, чем люди. От них сеньор Ничо должен был узнать, где его жена, бесследно сбежавшая из дому.
…Буль-буль-буль, буль-буль-буль… кипит вода. Белеет тряпка. Клочок белой тряпки застрял, как в петле, во дворике. Темно. Колокола отзвонили, призвав к вечерней молитве. Пес тревожно ищет хозяйку, кружит там, откуда она ушла. Бегает, нюхает, лает, плачет, крутит головой, становится на задние лапы, чтобы подальше заглянуть, скребется, кружится, несется туда, несется сюда и не находит ту, кого потерял. Женщина пошла по воду, положив себе на голову, под кувшин, белую свернутую ткань, а он семенил за ней, обнюхивал ей юбки и пятки. И вдруг она исчезла, ее не стало. Пес не видел, как ни искал, ни кувшина, ни осколков — все исчезло разом с лица земли. Сперва пес подумал, что она остановилась, нагнулась, хотела что-то поднять или почесать ногу; но нет — ее не было совсем, ничего от нее не осталось. Он посомневался немного и долго искал ее, тревожился, печалился, грустил, пугался, не знал, что делать. Один за другим обнюхивал он участочки земли, поднимал голову, нюхал ветер и не мог поймать запаха той, что шла с ним и в минуту, в секунду, в миг оставила его, бросила, словно спряталась куда-то. Он бегал вприпрыжку, он лаял и скулил — звери боятся за хозяев, — он сбился с пути и только к ночи вернулся домой, где вода из кипящего котелка убежала, погасив огонь, а тряпка все так же белела в темном дворе.
Сеньор Ничо собрал все силы, чтобы взглянуть в лицо беде. «Все ж собака…» — только и сказал он, как бы благодаря верного Жасмина, который один в том пустынном, огороженном проволокой месте видел несчастье и вернулся домой. Он искал хозяйку и дома, но не нашел, даже