Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не привык пить. Мне достаточно одного стакана вина или скромной порции «Маргариты», которую готовит мне дочь:
— Возьми. Женский напиток. Специально для тебя.
Я пью и смотрю на нее, на ее милое лицо, плывущее за баром, наливающую, подносящую, подающую сигналы официанткам, похлопывающую по плечу Дмитрия, улыбающуюся тому или другому клиенту.
— Кто бы поверил, — проворчала как-то моя мать, — что через три поколения после того, как мой отец поселился в Долине, его правнучка будет наливать пьяницам в трактире в Хайфе.
— Кто бы поверил, — ответил я ей, — что через три поколения после того, как твой отец выпил и согласился на тот уговор с Гиршем и Сарой Ландау, кто бы поверил, что когда-нибудь их несчастный сын будет зарабатывать на всю его семью, а его правнучка — сама на себя.
* * *
День свадьбы Пнины и Арона все приближался, и первый конфликт уже вспыхнул. Апупа настаивал, чтобы молодые остались жить во «Дворе Йофе», потому что Жених нужен ему поблизости. А Пнина заявила, что хочет жить в Тель-Авиве. Спор этот, однако, был сущей ерундой в сравнении с тем смятением, что вызвали отношения Батии и Иоганна Рейнгардта, которые становились все более близкими и вскоре породили сплетни по всей Долине. Водители, лоточники, сплетницы-сойки, партийные функционеры, скототорговцы, инструкторы по коровникам и птичникам — все, кто перемещается и кочует, слушает и пересказывает, — все они увлеченно занимались своим любимым делом, распространяя слухи во все стороны, кроме той, где находился Апупа, потому что его они боялись.
В нашей Долине, так объяснила мне Рахель, нет ничего более быстрого, чем слухи, или, в ее формулировке: «Наша Долина — единственное в мире место, где скорость звука больше скорости света» — <Это можно связать с тем, что я уже упомянул о скорости времени и скорости памяти>, — и добавила, что это не единственное в наших краях противоречие между законами слухов и законами физики, ибо у нас, кроме того, слухи достигают своей максимальной скорости не тогда, когда движутся по прямой, а когда распространяются по самым извилистым путям.
Прошло немного времени, и Давид Йофе услышал всё, что ему полагалось услышать, а именно что в то время, как другие девушки работают, или учатся, или шушукаются с подружками, его дочь видят у немцев в Вальдхайме, иногда в компании немецких девушек, иногда в компании немецкого юноши, а иногда одну, среди дубов, когда она пасет немецких гусей и свиней и две огромные немецкие собаки трутся о ее ноги, как кошки.
Апупа выскочил из дома, как был, не задержавшись ни на единую минуту. Прыгнул на лошадь и помчался в Вальдхайм, а доскакав, направился прямиком к ферме, что располагалась на восточной окраине поселка. Доносившиеся из дома звуки пианино прервались, окно распахнулось, захлопнулось, дверь открылась. Вдова Рейнгардт вышла ему навстречу, жилистая, мрачная, сильная. Тяжелая работа, одиночество и аскетизм сделали ее лицо сухим, обглоданным и угловатым. Она молча встала перед Апупой: груди — два конуса, волосы шлемом.
— Я тебя знаю, — сказала она. — Я видела тебя двадцать лет назад.
— Я ищу твоего сына, — сказал Апупа.
— У меня их двое.
— Того, что увивается за моей дочерью, — сказал Апупа.
Вдова подбоченилась тем вызывающим движением, которое свойственно крестьянкам во всех местах и во все времена.
— Не беспокойся, — в ее голосе слышалась насмешка, — мы тоже не хотим пачкать руки об еврейскую невесту.
— Скажи ему, чтоб поберегся! — сказал Апупа и похлопал по шее своей лошади, как бы сообщая — разговор окончен.
— Мы не боимся ничьих угроз, — сказала немка, и тотчас, как будто ниоткуда, появились два пса — внуки тех давних, запомнившихся ему, — которые уловили презрение и жесткость и теле и голосе хозяйки и тотчас материализовались из теней в углах двора. Один, как его надрессировали, стал за лошадью, вне пределов достижимости ее копыт, второй — прямо перед ее носом.
— Мы не женимся на еврейках, и не боимся угроз от евреев, и не любим видеть евреев, скачущих на лошадях, — продолжала фрау Рейнгардт. — Ты сейчас сойдешь с седла и вернешься домой, как положено еврею, — пешком. А лошадь получишь обратно, когда на следующей неделе вернешься сюда пешком и попросишь прощения.
Собаки начали глухо рычать, и лошадь, которой был понятен язык животных, нервно переступила на месте. Апупа почувствовал, как страх растет в ее животе и поднимается к поверхности кожи. Он прижал колени к ее ребрам, передавая ей свою уверенность, а потом оттянул ее на полкорпуса назад, поднял свою тяжелую палку и с размаху опустил на спину стоявшего сзади пса. Послышался громкий треск дерева и костей. Вырвался короткий жуткий вой и тут же замер.
Второй пес бросился на него и впился в стопу. Хватка его челюстей была ужасной, но на Апупе были его рабочие башмаки, толстые и обитые гвоздями. Он вытащил из седельных ножен свой нож, наклонился и вонзил его в широкий затылок, между двух первых позвонков. Пес упал замертво, а Апупа толкнул свою лошадь вплотную к вдове.
— Здесь, в Стране Израиля, — сказал он тем торжественным тоном, который будем слышать и мы, когда в будущем он и Хана, его дочь, будут не раз рассказывать эту историю, — здесь, в Стране Израиля, евреи будут скакать на лошадях и не будут просить прощения.
И вот еще одна физическая аномалия, имеющая отношение к скорости распространения слухов в нашей Долине. Здесь, у нас, особенно сразу после полудня, когда ветер поднимает пыль и катит колючки, слова летят даже быстрей, чем произносятся. Когда Апупа вернулся домой, его любимая дочь уже ждала отца на ступеньках. Ее глаза сверкали, как у него, вены на шее вздулись, как на его шее. Но прежде, чем ей удалось сказать что-нибудь, он, еще в седле, наклонился и схватил ее за кудри. Вонзил пятки в лошадиное брюхо, потащил дочь за волосы в сарай, бросил внутрь и запер дверь.
— Будешь сидеть там в темноте, — крикнул он через дощатую стену, — пока не забудешь своего немца. А если будешь устраивать еще фокусы, я обрежу тебе волосы! Слышишь?! Волосы я тебе обрежу и выброшу вон из семьи!
Батия не ответила, но через два часа, когда двор уже тонул в темноте, Амума пришла в сарай дать ей поесть. Она открыла дверь, но там не было обычной духоты и темени. Через дыру, проделанную в деревянной стене, проникал свежий воздух, две выломанные доски лежали в стороне, и леденящее кровь сияние исходило от золотого руна, что лежало на рабочем столе.
«Я сама обрезала себе волосы и сама выбросила себя из семьи», написала Батия на записке, приколотой головной шпилькой к золоту ее волос.
А под гвоздями, державшими доски, висела ниточка маленьких насмешливых букв: «Куриные твои мозги. Не запирают арестанта вместе с рабочим инструментом».
Обнаружив, что сарай взломан и пуст, Амума бросилась к дочерям и сообщила им, что их сестра «убежала в одной рубашке» и «надо присмотреть за отцом, чтобы он не наделал глупостей». Она боялась, что Апупа бросится в Вальдхайм и сгоряча поубивает там всех, но Батия знала своего отца лучше, чем Амума — своего мужа. Давид Йофе объявил всему большому семейству Йофе, что его дочь умерла, и попросил распространить это сообщение. Он даже спустился для этого в деревню и прикрепил траурное объявление на доске у супермаркета, и, хотя никогда не был религиозным и не выполнял ни одной заповеди, на этот раз отрастил траурную бороду, которая удивила всех не только самим ее появлением и скоростью роста, но также своим цветом: ему еще не было пятидесяти, и сил он еще не растратил, у него были крепкие зубы и каштановые, как в молодости, волосы на голове, а борода выросла белая, как снег, и это был первый признак всего предстоявшего.