Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На него никто не обращал внимания. Беготня, выстрелы, топот подкованных сапог. Дом рядом с госпиталем горел уже до самого чердака. Самолеты пролетали низко над крышами, сбрасывая тучи маленьких зажигательных бомб на Товаровую и костел св. Роха. Он закрыл глаза, мимо без конца кто-то пробегал, солдат, который потрошил бумажник, кричал кому-то: «Гюнтер, ну-ка принеси еще от Хамерлинга!» Шаги, бульканье бензина в канистре, потом захлюпала, разливаясь, жидкость. Поливали головы, груди, животы лежащих людей. Вспыхнувший огонь был темный и вонял пригорелым мясом.
Потом вернулся офицер. Рассеянно поглядел на Анджея. Подошел к стоящим возле танка солдатам. Советуются, что с ним сделать? Офицер махнул рукой. Решено? Солдат, который просматривал бумажники, перезарядил магазин. Винтовка была покрыта пылью. Кожаные перчатки. Засученные по локоть рукава. Проходя мимо выброшенных из карманов вещей, офицер нагнулся и поднял фотографию молодой женщины. Обернулся: «Откуда это у тебя?» Анджей не ответил. Офицер смотрел на снимок. Ему кричали из броневика: «Майор Зиммель! Полковник Хайнеке ждет ответа! Присылать или не присылать пятидесятку?» Анджей вздрогнул. Зиммель? Офицер подошел ближе. С минуту они рассматривали друг друга. Похожие глаза? Веки?
Офицер, поколебавшись, указал на открытую дверцу «даймлера»: «Садись». Анджей сел на заднее сиденье. Они выехали из ворот на улицу, миновали разрушенную фабрику Краузе, свернули направо около горящей маслобойни Колонецких, дома, выбитые окна, развевающиеся занавески. Толпу людей гнали по направлению к Товаровой. Танки стояли с открытыми люками. Несколько солдат в черных пилотках грузили блестящие снаряды. Украинцы сгибались под тюками из простыней. Перед воротами евангелического кладбища догорал груженный железными бочками грузовик. За костелом свернули в сторону Маримонта. Офицер обернулся: «Как твоя фамилия?» Анджей сглотнул: «Целинский». — «Имя?» — «Анджей». Офицер проверил фамилию, написанную женской рукой на обороте фотографии. «Врач?» Анджей кивнул. «Где учился?» Анджей облизнул пересохшие губы: «У Вейсмана». — «Вена?» — «На Винтерштрассе». Навстречу им по брусчатой мостовой двигались на юг конные отряды калмыков в серых от пыли мундирах.
На шоссе за Цитаделью офицер остановил «даймлер». Анджей сидел молча. Офицер не смотрел на него. В зеркальце усталое лицо. Из-за окон доносились отголоски далеких взрывов. В полях было пусто. Несколько птиц перелетели с ветки на ветку. Потом офицер сказал: «Иди». Когда Анджей вышел, офицер отдал ему фотографию. По шоссе ехали набитые солдатами грузовики. Анджей стоял под деревом и смотрел на удаляющийся в направлении Вислы черный автомобиль с облепленными засохшей грязью крыльями. Потом повернулся и зашагал по обочине шоссе в сторону Варшавы. Мимо него проносились в облаках пыли грузовики.
Над Волей поднимался густой дым, солнца не было видно.
Родители Александра вышли из квартиры на Новогродской на седьмой день восстания. Дверь запирать не стали. Чему суждено пропасть, пускай пропадает.
Перебегая мостовую около почты, они на мгновение обернулись, чтобы еще раз посмотреть на желтый дом, в котором прожили столько лет. Новогродская, 44! Такой дом, в таком месте, столько мебели, постельного белья, одежды, посуды! Почта напротив горела от подвалов до самой крыши, над мостовой порхали обугленные бланки и конверты, запах сажи, кирпичная пыль во рту. Когда они добежали до подворотни в доме Есёновских, за спиной послышался рев моторов и скрежет гусениц по брусчатке. Это немцы занимали правую сторону Новогродской.
В доме номер 44 не осталось никого. Пятнадцать пустых квартир. Только в сумерки, на лестнице… Сперва стук приклада по перилам, минутная тишина, потом топот подкованных сапог, тени касок на стенной панели, беготня, отдаваемые вполголоса команды. Вооруженные до зубов солдаты с двойными зигзагами на касках, спеша подняться на верхние этажи, пробегали мимо двери с латунной табличкой «Ванда и Чеслав Целинские». За дверью, в глубине квартиры, на столе в салоне остались брошенные второпях пустые чашки и тарелки. В комнате панны Эстер бабочка, не успевшая улететь, билась о холодное стекло, отыскивая путь наружу. Запыленное кухонное окно позвякивало, когда бомбы рвались на Свентокшиской и Медовой.
Когда около полуночи бомба попала в крышу костела св. Варвары, комнату панны Эстер залило красное зарево. Колеблющийся свет проплыл по обоям, засверкал в рюмках на буфетной полке, блеснул в хрустальном зеркале орехового шкафа. Потом, когда огонь унялся, за окном можно было увидеть раскаленные ребра купола, железный скелет, с которого порывы ветра срывали шлейфы искр, и летящие по воздуху жестяные листы с крыши.
Город горел, однако дом на Новогродской стоял как стоял, хотя на Хожей и Кошиковой, охваченные огнем, рушились целые здания. В комнате панны Эстер с утра до сумерек солнце терпеливо поглаживало буфет красного дерева, на котором когда-то красовалась греческая ваза из Одессы, скользило по выгнутым спинкам стульев из розового дерева, на которые панна Эстер бросала перчатки, сверкало на ореховой полировке шкафа с круглым зеркалом, перед которым панна Эстер любила примерять платья. Когда дым, наползающий со стороны Воли, закрывал небо над Новогродской и воздух за окном темнел, аккуратно застеленная зеленым покрывалом кровать из гнутого дерева, на которой когда-то спала панна Эстер, а после нее Юлия Хирш, казалось, покачивалась в нише, как лодка, поджидающая кого-то в предвечерней мгле.
Потом бомбы посыпались на Журавью. Дом задрожал. После каждого взрыва рюмки за стеклом буфета, качнувшись на высоких ножках, со звоном, будто чокаясь, стукались друг о дружку. Рубиновая искорка вычерчивала зигзаги в хрустальном графине с вишневой наливкой, словно пыталась выскочить на свободу через стеклянную пробку. По потолку разбегались черные трещины, штукатурка осыпалась на стол, на пустые стаканы, тарелки и салатницы. Фарфоровая белизна сервизов серела под тоненьким налетом пыли, казалось, зарастая инеем ранней осени. В сумерки разбуженные ночные бабочки, седые от пыли, сорвавшись с листьев герани, тщетно кружили над настольной лампой в ожидании света, который — самое время! — должна была бы зажечь под фарфоровым колпаком чья-то живая рука.
Солдаты толкнули дверь в шесть утра.
Солнце поднималось над сожженными домами Маршалковской. Пригнувшиеся, в сползающих на глаза касках, двое солдат втащили за собой в комнату железный барабан с телефонным кабелем и, притаившись под подоконником, начали вполголоса бросать краткие донесения в эбонитовую трубку. Около девяти старший — ему могло быть лет двадцать, не больше — выудил из груды на полу набранную готическим шрифтом книгу в красном коленкоровом переплете и кинул младшему, но тот отпихнул ее сапогом: он сейчас высматривал врагов в окнах почты на противоположной стороне. Потом старший извлек из-за разбитых рюмок, салатниц, графинов темную фотографию в рамке красного дерева. Протер запыленное стекло. «Гляди-ка, — показал фотографию младшему, — это же Marienkirche». На засученных рукавах походных мундиров у обоих был одинаковый знак — двойной зигзаг — и нашивка с надписью «567 Danzig».
Старший пальцами разломал деревянную рамку. Осторожно вытащил коричневатый снимок из-под стекла, с минуту на него смотрел, затем сунул в нагрудный карман. После чего снова заполз под подоконник, закрыл глаза и, положив на колени винтовку, долго молчал. На обороте фотографии он увидел два имени: женское и мужское.