Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С наступлением пенсионного возраста, не теряя ни одного дня, Джанпаоло стал преподавать русскую литературу в университете – сначала в генуэзском, потом в пизанском и вот уже много лет преподаёт в триестинском (хотя езды ему от Дженовы Куинто до Триеста восемь часов, с двумя пересадками).
За разговорами о Паоло, миланце, влюблённом в свою южную родину, о наших самаритянах Джанпаоло и Грациелле, об Апулии и вообще о южной Италии, так непохожей на знакомую мне северную и центральную, мы с Маранджи не замечали, как проходит день, – не знаю, когда он работал. Исколесили с ним всю Валь Д’Итрию. Благословенная земля, приветливые, общительные люди… Почва каменистая; из этих камней веков пять назад строили «трулли» – крестьянские дома с каменными крышами особой кладки, в виде шлема (секрет утерян, «труллари» – строители вымерли). Этих чудо-домов осталось под охраной государства 70 тысяч. Между ними – лесочки (с грибами!). Если распаханная, земля рыже-коричневая.
В таком трулло, но модернизированном, живёт и семья Маранджи (У каждого своя комната с санузлом). Его отрада – лошади. В конюшне двухлетка – серый, серебристый красавец и десять жеребят.
Под конец моему Маранджи захотелось поделиться своим московским при обретением с другими. Тёртый калач и друг советолога-русиста, он знал о спе ци фике советских граждан, пуще всего опасавшихся как бы не сказать чего-нибудь лишнего. Он сто раз просил моего согласия на встречу, переспрашивал, не передумала ли я, не боюсь ли, что это мне повредит. А мне не привыкать стать, я на преодолении страха собаку съела. Неужто потерять лицо, выставить отговорку? Ни за что!
Девять часов вечера, светит совершенно оперная луна. Трулло Маранджи, в двух километрах от Мартины Франки, стоит на холме; перед трулло просторная лужайка, по бокам две мощные пинии; под холмом, как табун лошадей, сгрудились автомобили. Съехалась местная интеллигенция – из Бари, из Трани. На чём полсотни мужчин и женщин сидели, не помню. Прямо на траве? Помню, как менялась, порой накаляясь, температура встречи. Первым задавший вопрос полковник карабинеров в отставке, чемпион конного спорта, начал с ехидной преамбулы – де, если что, вы можете не отвечать, я человек начитанный, знаю, как у вас там обстоят дела… Я прервала его на полуслове:
– Господа, я привыкла всегда и везде говорить то, что думаю, и, главное, только то, что знаю. В противном случае наша встреча не имела бы смысла.
Оживление в «зале», гул одобрения. Маранджи не успевает записывать вопросы. Преподавательница истории хочет знать, как в СССР обстоит дело с феминистским движением; юрист из Бари – правда ли, что в СССР практиковался закрытый суд в отсутствие подсудимого; директор лицея – как оценивают русские читатели современную итальянскую литературу; левонастроенные начинали вопрос с утвержде ния типа «советское просвещение (здравоохранение, социальное обеспечение и пр., и пр.) лучшее в мире»…
Поскольку я резала правду матку, аудитория расслаивалась, в зависимости от собственных взглядов. Несколько раз обо мне вообще забывали, чтобы сцепиться между собой.
– Ты бы лучше помолчал! – одёрнул Маранджи крикуна, несколько раз ни к селу ни к городу выкрикивавшего: «Всё равно Советский Союз в тыщу раз лучше Америки!»
Досидели до часу ночи.
На круг единомышленников у меня оказалось больше. Лошадник-полковник карабинеров, столь полемичный вначале, кончил куртуазно:
– Я весь вечер любовался вашими тонкими щиколотками. (!)
Откровенные почитатели назавтра прислали немыслимой красоты и величины букеты, украсившие reception отеля дель Эрба, – назавтра я улетала в Милан.
Виктория Иванова была Марией Каллас камерного пения. Много лет даже не заслуженная артистка, а просто солистка Московской филармонии, она, как токарь на заводе, должна была выполнять норму выработки – столько-то концертов в месяц по городам и весям, в профсоюзных домах отдыха, в заводских клубах. Директор Московской филармонии Белоцерковский не давал ей хода, подозревал, что Виктория Иванова в действительности еврейка – больно непроста, и нос с горбинкой. Чтобы продвинуться по службе, стать заслуженной, понадобилась эпидемия холеры в Крыму.
В то лето муж Виктории Юра, Юрий Петрович Матусов, достал четыре путёвки в Дом творчества писателей в Коктебеле, для себя с Викторией и с дочкой Катей и четвёртую – для дяди Виктории, милейшего дяди Жеки. О вспышке холеры власти, как водится, помалкивали (вспомним Чернобыль). Дядя Жека пошёл купаться, хлебнул морской воды, заразился и умер. Бедный, бедный дядя Жека… Обитателей дома творчества отвезли в симферопольскую больницу на сорокадневный карантин. Среди них был Белоцерковский. Сорок дней вблизи Виктории не прошли даром, он попал под магнетизм её личности.
«Какая же я кувалда!» – горестно качала головой моя Ия, Иечка, Июня, смотрясь в зеркало. Беспощадно подтрунивая над собой, над своей фигурой без талии, она однако знала силу своего обаяния, чаровница! Люди заходились от счастья, слушая её – знаю по себе.
Что это было? От Бога – уникальный голос, голос-флейта, от себя – виртуозное владение им, повествующим о забавном и серьёзном, о грустном и радостном задушевно, задумчиво, насмешливо, кокетливо, строго, лукаво… Это были достигнутое истовым трудом мастерство и, конечно, женственность – лучистые голубые глаза, ослепительно белая кожа, серебристый смех, обезоруживающая улыбка. И дар рассказчицы. Мне не забыть её описания «обыкновенного концерта Виктории Ивановой», как она завоёвывала аудиторию из бабок в белых платочках и подвыпивших мужиков рассказом о старом глухом музыканте по имени Бетховен, который сочинил – вы только послушайте, какую весёлую песню!
Зал ревел от восторга, не отпускал:
– Давай, Иваниха, ещё!
Администратор клуба высовывал руку из-за кулис, показывал на часы, мол, опоздаешь на поезд. В заиндивевшем от мороза автобусе, по ухабам на станцию. Безлюдный перрон, на скамейке старик в тулупе пьёт чай из термоса. Вынула из сумки пластмассовую кружечку – она всегда при ней – подошла, попросила:
– Налейте мне немножечко…
Ехать долго, часов пять.
Спасибо радиозаписям, Викторию Иванову узнала и полюбила вся Россия. Настоящий же концерт в Малом зале консерватории ей причитался только раз в год. Как мы его ждали!
Ломать голову, в чём петь, она призывала меня. Проблема! Ведь не пойдёшь – не купишь. А концертное платье – это орудие производства, надо, чтобы в нём было удобно, чтобы шло и, по возможности, скрывало полноту. В одной из первых моих посылок из Милана был отрез плотного синего бархата – Виктории на «сарафан». Говорят, она долго в нём выступала.
Бог дал Виктории талант и не дал счастья. После операции на мозге осталась инвалидом (шизофрения) шестнадцатилетняя Катя. У неё был мамин голос, они уже пели на радио дуэтом. Несчастье подкосило Юру, он безвременно скончался от какого-то молниеносного инфаркта.
– Не знаю, как быть, – поделилась со мной однажды Виктория, – Катя не справляется в больнице со своими длинными волосами, надо бы её постричь… ума не приложу, как это организовать…