Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отправляйся, живо!
Облизав пересохшие губы, ничего не ответив, я поплелся туда и прижался спиной к глухой стене, той самой, что была как раз напротив толчка. Те, кто играл в это время во дворе под надзором начальников перед корпусом каждого семейства, видеть нас не могли, и кроме того, наверняка получили приказ не приближаться к нам до конца рекреации. Когда я подошел, семеро парней, что болтали друг с другом, засунув руки в карманы, вмиг замолчали. Ван Рой закричал радостным голосом:
— А ну давайте! Все отошли на пятнадцать шагов!
Сам он встал напротив меня на этом же расстоянии. И крикнул мне оттуда:
— Открой пасть, сука!
Я не пошевелился. Парни загоготали. Я не решался взглянуть на Дивера, но догадывался, что он тоже возбужден, как и остальные. Ван Рой повторил:
— Ну откроешь ты свою вонючую пасть?
Я открыл рот.
— Шире!
Он подошел и сам раздвинул мне челюсти своими пудовыми кулаками. Я так и остался. Он опять вернулся на исходную позицию — пятнадцать шагов, чуть отклонился вправо, прицелился и харкнул мне прямо в рот. Я инстинктивно сглотнул слюну. Все семеро завыли от восторга. Он попал прямо в цель, но сейчас велел им замолчать, чтобы не привлекать внимания надзирателей.
— Теперь вы, — велел он.
Он подтолкнул за плечи смеющегося Делофра, заставил его встать на свое место и принять ту же позу. Подстегиваемый смехом, Делофр плюнул и попал мне в глаза. Потом за дело принялись все семеро, они сделали то же самое по несколько раз, и Дивер был среди них. Я ловил их плевки своим растянутым ртом, который не мог уже закрыть из-за перенапряжения и усталости. И все-таки достаточно было малости, чтобы это жестокое действо стало галантной игрой, и вот я уже был покрыт не плевками, а брошенными в меня розами. Ведь их жесты были такими же, и судьбе не так уж трудно было повернуть все другой стороной: вот сколачивается партия для игры… вот играющие закидывают руки в узнаваемом жесте, бросают… будь это счастье, и оно не стоило бы так дорого. Мы находились в центре самого цветущего сада Франции. Я стоял в ожидании роз. Я молил Бога изменить свой замысел, сделать обманное движение, чтобы эти дети перестали меня ненавидеть и полюбили. Пускай бы они продолжали эту игру… но с цветами в руках, ведь так мало нужно, чтобы в сердце Ван Роя вместо ненависти поселилась любовь. Ван Рой сам придумал это наказание. Но по мере того как парни возбуждались, меня настигал их пьяный, горячечный пыл. Они подходили все ближе и ближе, пока не оказались совсем рядом со мною, а прицеливались все хуже. Я видел, как они стоят, раздвинув ноги, чуть откинувшись назад, словно стрелки, натягивающие луки, и вот слегка подаются вперед, когда стрела выпущена. Они попадали мне в лицо, и вскоре я оказался весь в липком и клейком, словно головка члена после того, как кончишь. Я чувствовал, что становлюсь важным и значительным. Я перестал быть женщиной, которую забрасывают камнями за прелюбодеяние, я был центром некоего любовного ритуала. Я хотел бы, чтобы они плевали и плевали, а слюна была бы еще более липкой и клейкой. Первым это заметил Делофр. Он ткнул пальцем в определенное место моих облегающих штанов и закричал:
— О! гляньте-ка, что у него! Он же дрочит, сука!
Тогда я закрыл рот и поднял руку, чтобы вытереться рукавом. Ван Рой бросился на меня. Ударив головой в живот, он отбросил меня к стене. Другие помешали ему…»
Булькен был воплощением стыда. Воспоминания о нем могли страшно помочь мне, когда я решился на дерзкую авантюру — попытаться спасти Аркамона, если и не своим физическим присутствием, то хотя бы усилием сознания, выпущенным, как стрела, в направлении его камеры.
Я попытаюсь рассказать об этом испытании, в котором меня поддерживала душа Аркамона, поддерживала со всею силой, на какую только была способна. Я прошу, чтобы читатель отнесся к моему рассказу как можно внимательнее.
Все мое тело — и мой дух — вели борьбу за Аркамона, но мне было очень трудно, потому что меня неотступно преследовал Дивер.
Наконец, на сорок седьмой день после объявления смертного приговора Аркамону, после того как я помогал ему всю ночь, поддерживал во всех его попытках, усталый, изнуренный усилиями войти во взаимодействие с оккультными силами, потерявший всякую надежду, я готов был принять Дивера.
Наверное, у меня были круги под глазами, а лихорадка обметала все лицо, потому что вечером, после бесконечной — в течение всего дня — маршировки в Дисциплинарном зале в то время, как я был не в силах справиться со своими испытаниями, он подошел к Деде Карлетти и сказал:
— Мне вечером нужно поговорить с Жанно. Слиняй-ка из его камеры, иди в мою.
Карлетти заговорщически подмигнул и прошептал:
— Порядок, старик.
Удар колокола. Хождение по кругу закончено. Застыв на том же месте, в той же позе, в какой нас настиг сигнал, мы ожидали команды вертухая: «По камерам, вперед!»
Мы поднялись в камеры. Надзиратели, которые сменялись на дежурстве каждый день, не знали в точности, кто из нас спит в какой клетке крольчатника. И тот, кто дежурил этим вечером, нисколько не удивился, увидев Дивера рядом со мной, а я стоял в дверях, такой уставший за четыре последних ночи, о которых сейчас расскажу, что бросился на свой тюфяк, даже не раздевшись. Дивер упал на меня, покрывая поцелуями мое лицо.
— Жанно!
Я открыл глаза. Он улыбался. Он и не подозревал о моей усталости. Может, думал, что это я так, кокетничаю. А у меня даже не было сил ответить. Он раздвинул мои ноги своими, потом просунул руку мне под голову. Через несколько секунд ему вздумалось начать ворошить одеяла. Наверное, он замерз. А я по-прежнему был на последнем издыхании от усталости. Я слишком много страдал оттого, что пытался, и оттого, что ничего не получилось. Я старался уже четыре ночи.
Это было время, когда я, уставившись открытыми глазами в темноту, всю ночь лежал на своей откидной койке. Уже две недели, как умер Булькен. Каждое утро я выходил, направляясь в Дисциплинарный зал, и камера оставалась пустой и обнаженной. Я оставлял лишь, пряча в дырке сортира, бумажные пакеты, на которых записывал то, что должно будет случиться. Я сидел, скрючившись на деревяшке своей койки. Я пытался занимать как можно меньше места, подобрав ноги под себя, и закрывался одеялом полностью, с ног до головы, чтобы остаться в кромешной тьме. Можно ли назвать метаниями этот полет моего ума, или я уж не знаю, какое другое свойство позволяло мне жить в Аркамоне, как говорят «жить в Испании»?
Несмотря на все мое восхищение его судьбой, столь жестоко приведшей его к трагическому финалу, я не мог избавиться от глубокого отчаяния, которое стискивало и душило меня, ведь Аркамон помимо всего был еще существом из плоти, и эта смертная плоть вызывала у меня жалость. Я хотел бы его спасти, но, будучи сам заключенным, причем самого низкого ранга, со своим беспомощным, ослабленным голодом телом, что я мог предложить ему в помощь, кроме своего духа? Быть может, он гораздо сильнее обыкновенной физической смелости. И еще одно: я был захвачен мыслью, а вдруг бегство все-таки возможно, если уметь использовать в своих интересах сверхъестественное. Я вопрошал себя и пытался найти ответ, и то, чему я предавался, вовсе не было мечтаниями. Широко раскрыв глаза под натянутой на голову курткой, я размышлял. Нужно было что-то найти. Аркамон не давал мне покоя. Срок апелляции истекал. Чем больше я думал о нем, тем больше думал об Аркамоне. Я хотел ему помочь. У него должно было получиться. Ему нужно было только сосредоточиться, собрать все силы, как сколачивают банду. Прежде всего, ему нужно было хорошо питаться, чтобы тело не было таким немощным. Я заботился о нем, я готов был отдать свой дух. Я будоражил и теребил его. Я отринул все, что не было Аркамоном и его бегством за пределы осязаемого мира. Я не узнавал больше шагов дежурного, который разности хлеб и похлебку. И вот, наконец, в сороковую ночь мне было видение: камера Аркамона. Он поднялся. Накинув рубашку, направился к окну. Мне кажется, что пока он шел, то выл всем своим существом. Он успокоился, когда, вцепившись в подоконник, почувствовал, как небо легло ему на лицо. Выскользнув из своей темноты, он сделал новое бесхитростное движение: стал мочиться. Удар грома раздался над моей головой, когда я увидел, как этот Бог, едва понимавший происходящее, стряхивал капли со своего члена, не слыша призыва, что посылал ему голос, который я слышал прекрасно. Знал ли он, что цветы, леса, звезды, моря, горы — были опьянены им? Луна светила в полную силу, окно было открыто на равнину, мертвенно-бледную от ужаса. Я боялся, как бы он не вырвался через разверзшуюся стену, как бы он не призвал на помощь своего двойника со звезды, как бы небо не ворвалось в его камеру, чтобы исторгнуть его оттуда прямо у меня на глазах, как бы море не поспешило его спасать. Из своей камеры я мог различить пугающий и чудесный знак, который продрогший Бог подавал его ночным двойникам, его хозяевам, ему самому, находящемуся вне. Страх и надежда, которые мы обычно испытываем, присутствуя при превращении, проясняли мой ум до такой степени, что я воспринимал все поразительно четко, как еще никогда ничего не воспринимал. Одной ногой он уже стоял в зимнем небе. Скоро оно его вдохнет. И худел он специально для того, чтобы легче было пройти сквозь решетку. Сейчас он исчезнет в ночи, но все-таки что-то уже умерло в нем. Казалось, он больше не осознавал, где его царство, и медленно спустился на подоконник. Какое-то мгновение я еще боялся, вдруг он придет в мою постель и начнет расспрашивать об ангелах или о Боге, то есть о том, что знал гораздо лучше меня, и мне еще придется давать ему неверные объяснения.