Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пахом Васильев вздыхает. На восемнадцатилетнем веснушчатом лице его отражается грусть. Блюхер смотрит на ноги парня, обутые в лапти.
— Годится, — говорит Блюхер членам бюро. — Следующий.
— Идешь на бронепоезд, — говорят парню.
— Доверие оправдаю, — отвечает Пахом Васильев, — вернусь с победой.
В комнату входит следующий парень и представляется:
— Шувалов Никита.
— Давно в рядах комсы?
— Третий год.
— Что сделал для революции?
— Ничего.
— Разъясни.
— И без разъяснений понятно.
— Погоди, погоди, — просит Блюхер, — растолкуй свою точку зрения подробней.
— Революции нужны бойцы, а меня держат машинистом на «кукушке». Я вожу бараньи туши с бойни на базар для купцов советского производства.
— А если советские купцы помогают кормить народ — ты все равно против?
— Да не против я, — морщит лицо парень, — плевать мне на них семь раз с присыпью, меня они не волнуют, я сам себя волную. Талдычут: мол, ты еще пригодишься революции, подожди.
— Дождался, — говорит Блюхер. — Идешь на бронепоезд сменным машинистом.
— Давно бы так, — мрачно говорит Никита Шувалов, — а то тянут-тянут, а чего тянут — не поймешь.
Парень, не попрощавшись, уходит.
Когда дверь за Никитой закрылась, члены бюро сказали Блюхеру:
— У него белые отца в топке живьем сожгли, он на них страсть какой бешеный.
Из райкома комсомола Блюхер едет на аэродром, к летчикам, оттуда в депо — смотреть, как ремонтируют бронепоезда, потом отправляется в госбанк и там выколачивает еще двести тысяч рублей на нужды армии, ругаясь так, что звенят стекла в окнах. А потом — заседание Дальбюро ЦК. Оперативное совещание в генштабе. Беседа в школе младших командиров. Прямой провод — разговор с командующим фронтом Серышевым, с комиссаром Постышевым и с Уборевичем. И только в три часа ночи он заходит в свою комнату, не включая света, добирается до раскладушки, падает на нее и сразу же засыпает. Во сне его лицо кажется старческим.
Присяга
1. Я, сын трудового народа, гражданин Дальневосточной Республики, сим торжественным обещанием принимаю на себя почетное звание воина Народно-революционной армии и защитника интересов трудящихся.
2. Перед лицом трудящихся классов республики, братской Советской России и всего трудового мира я обязуюсь носить высокое звание с честью, добросовестно изучать военное дело и как зеницу ока охранять народное достояние и военное имущество от расхищения и порчи.
3. Я обязуюсь строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину, беспрекословно исполнять все приказы командиров, поставленных властью трудового Правительства Республики, и крепко держать правила товарищеского единения между собой.
4. Я торжественно обязуюсь по первому зову избранного трудовым народом правительства выступить на защиту республики от всяких опасностей и покушений со стороны всех ее врагов и в борьбе за революционные завоевания, целость и спокойствие трудовой Дальневосточной и братской рабоче-крестьянской Советской Республики, за дело социализма и братства народов, не щадить ни своих сил, ни самой жизни.
5. Я торжественно обязуюсь воздерживаться сам и удерживать товарищей от всяких поступков, порочащих и унижающих достоинство свободного гражданина трудовой Дальневосточной Республики, и все свои действия направить к единой цели освобождения всех трудящихся.
6. Если по злому умыслу я отступлю от этого моего торжественного обещания, тогда будет моим уделом всеобщее презрение, да покарает меня беспощадно суровая рука революционных законов.
Предвоенсовета, Главком и Военмин
Блюхер.
Ванюшин сидел за столом полураздетый: лицо испитое, оплывшее, глаза — щелочками.
— Вот вырезочка, Максим Максимыч, — сказал он, — из московской газеты «Раннее утро» от семнадцатого октября тысяча девятьсот двенадцатого года. Полюбопытствуйте.
Он достал из большого портмоне истлевшую на сгибах вырезку и протянул ее Исаеву:
— Только вслух. Я наслаждаюсь, когда слушаю это.
— «Вчера у мирового судьи, — начал Исаев, — слушалось дело корреспондента иностранной газеты Фредерика Ранета по обвинению его в нарушении общественной тишины и спокойствия. Находясь в ресторане в компании иностранцев и будучи навеселе, Ранет подошел к официанту Максимову и ударил его по лицу. Составили протокол. Ранет заявил, что он не желал оскорбить Максимова, а хотел только доказать, что в России можно всякому дать по лицу и отделаться небольшим расходом в виде денежного штрафа. Мировой судья приговорил Ранета к семи дням ареста…»
— Заголовочек пропустили, Максим. Вы обязательно проговорите мне заголовочек.
— «В России все можно», — прочел Исаев.
Ванюшин захохотал деревянным смехом, заколыхался весь.
— Какая прелесть, вы подумайте! У нас все можно. Всем и все! Любому скоту и торговцу, любому сукину сыну, любому интеллигентишке!
— Зря вы нашу интеллигенцию браните. Она бессильна не оттого, что плоха, а потому, что законов у нас много, а закона нет.
— Почему не пьете?
— Не хочу перед охотой. Гиацинтов через час, видимо, приедет — будем завтра изюбря бить.
— Я тоже с вами потащусь.
— Вам бы отдохнуть с дороги, Николай Иванович.
— Э, ерунда. Почему вы не пьете? Ах да, понимаю — охота! Уничтожение живых тварей, инстинкт и прочая и прочая. Максим, — опустив плечи и бессильно вытянув руки вдоль тела, сказал Ванюшин, — все кончено. Вы понимаете: мы пропали, Максим.
— О чем вы?
— В эмиграции после гибели Колчака я жил в роскошном харбинском хлеву и подстилал под себя чудесную солому. Как нищий, как изгой, воровал хлеб. Бред. Хотя почему? В эмиграции есть определенная прелесть: ощущение постоянной жалости к себе, злорадство, возведенное в сан религии, и любовь ко всему нашему, доведенная до абсурда. Даже блевотина, если она наша, кажется в эмиграции родной и близкой, до слез своей.
В дверь постучались.
— Валяйте! — крикнул Ванюшин.
Заглянула Сашенька.
— Заходите, дорогая! — бросился навстречу ей Исаев. Он пожал ей руку крепко, по-английски и повел к столу, Сашенька была одета в короткий тулупчик, кожаные галифе заправлены в белые, с оторочкой, пимы.
— Это вы зачем так оделись, лапушка моя? — спросил Ванюшин, целуя Сашеньку в лоб. — На карнавал по случаю наших побед?
— Да нет же, Николай Иванович. Нас Гиацинтов пригласил на охоту, изюбря бить.