Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я страшно боялся, что не успею.
Настолько, что в моей жизни произошло одно необычное событие, дополнив воистину неожиданным образом странный путь, который я совершил со времени своего ухода из дому. Я получил из Министерства иностранных дел официальное письмо, в котором мне предлагалось выставить свою кандидатуру на должность секретаря посольства. Однако я никого не знал ни в этом Министерстве, ни в любом другом гражданском госучреждении; собственно, я и ни одного штатского-то не знал. И никогда ни с кем не делился, какие амбиции мать питала на мой счет. Хотя «Европейское воспитание» и произвело некоторый шум в Англии и в кругах Свободной Франции, но этого было недостаточно, чтобы объяснить внезапное предложение поступить на дипломатическую службу без всякого экзамена, за одни только «чрезвычайные заслуги в деле Освобождения». Я долго смотрел на письмо с недоверием, вертел его так и сяк. Оно было написано вовсе не в безличном тоне, свойственном чиновничьей переписке; наоборот, там чувствовалась даже какая-то симпатия, что-то дружеское: это было новое, глубоко смутившее меня ощущение — что я известен, или, точнее, будто кто-то воображает меня себе. Я тогда пережил один из тех моментов, когда трудно не почувствовать, что тебя коснулась воля Провидения, пекущаяся о разумности и ясности, словно некое безмятежное Средиземное море следит за нашим человеческим побережьем, за чашами весов, за справедливым распределением света и тени, за нашими жертвами и радостями. Судьба моей матери начала проясняться. Тем не менее к моим самым лазурным восторгам в конце концов всегда примешивалась крупинка земной соли с чуть горьковатым привкусом опыта и осторожности, побуждая меня пристальнее вглядываться в чудеса, поэтому за маской провидения я без всякого труда различил чуть виноватую и так хорошо знакомую мне улыбку. Снова моя матушка напроказила. Хлопотала, как обычно, за кулисами, стучала в двери, дергала за ниточки, расхваливала меня где надо, короче, постаралась. Вот откуда, конечно, эта чуть смущенная, чуть виноватая нотка, сквозившая в ее последних письмах, вот отчего мне казалось, будто она просит у меня прощения: опять она проталкивала меня вперед, хотя отлично знала, что не должна этого делать, что никогда ничего не надо просить.
Высадка на Юге отменила мой план с парашютом. Я немедленно исхлопотал себе новое задание, заручившись грозным и непререкаемым приказом генерала Корнильон-Молинье, и с помощью американцев — в моем документе значилась удачно найденная самим генералом формула: «Срочное задание по восстановлению контроля», — меня доставили, пересаживая с джипа на джип, аж до самого Тулона; дальше было немного сложнее. Но, тем не менее, мой категоричный приказ открывал все пути, и я помнил о замечании Корнильон-Молинье, когда он со своей неизменной, слегка сардонической любезностью подписал мне документ, а я его поблагодарил:
— Но ведь ваше задание очень важно для нас. Что может быть важнее победы…
И сам воздух победно пьянил. Небо, казалось, стало ближе, покладистее, каждая олива была знаком дружбы, и Средиземное море тянулось ко мне из-за кипарисов и сосен, поверх колючей проволки, исковерканных пушек и танков, словно кормилица после долгой разлуки. Я по десяти разным каналам предупредил мать, что возвращаюсь, и эти сообщения должны были обрушиться на нее со всех сторон уже через несколько часов после вступления в Ниццу союзных войск. Неделю назад ЦБРА даже передало шифровку для партизан. Капитан Ванюрьен, который парашютировался в регион за две недели до высадки, должен был немедленно связаться с ней и сказать, что я вот-вот прибуду. Английские товарищи из сети «Бакмастер» обещали мне присмотреть за ней во время боев. У меня было много друзей, и они понимали. Они прекрасно знали, что речь идет не о ней и не обо мне, но о нашем извечном человеческом братстве, о нашем дружном, плечо к плечу, отстаивании общего дела — справедливости и разума. Мое сердце полнилось молодостью, верой, благодарностью, приметы которых так хорошо знакомы древнему морю, нашему самому верному свидетелю еще с тех времен, когда первый из его сыновей вернулся домой с победой. Черно-зеленая ленточка креста «За Освобождение», самая заметная на моей груди, — выше знаков Почетного легиона, Военного креста и пяти-шести других медалей, из которых я ни одну не забыл, капитанские нашивки на плечах черной форменной куртки, фуражка набекрень, вид еще более крутой, чем когда-либо, из-за лицевого паралича, мой роман на французском и английском в вещмешке, набитом газетными вырезками, а в кармане письмо, открывавшее двери дипломатической карьеры, да немножко свинца в теле, как раз сколько надо для придания веса, опьяненный надеждой, молодостью, уверенностью и Средиземным морем, — после всего этого, встав наконец во весь рост на залитом солнцем благословенном берегу, где никакое страдание, никакая жертва, никакая любовь никогда не были выброшены на ветер, где все учитывалось, исполнялось, значило, задумывалось и осуществлялось по счастливым законам искусства, я возвращался домой, доказав честность мира, придав форму и смысл судьбе любимого существа.
Чернокожие американские солдаты, рассевшись на камнях с широченными и такими сияющими улыбками, будто светились изнутри идущим от сердца светом, при нашем появлении вскидывали вверх свои автоматы, и в их дружеском смехе звучала вся радость, все счастье сдержанных обещаний:
— Victory, man, victory!
Победа, парень, победа! Мы опять стали хозяевами нашего мира, и каждый опрокинутый танк походил на костяк поверженного бога. Желтокожие, востролицые всадники верблюжьей кавалерии в тюрбанах, усевшись на корточках вокруг костра, жарили целого быка; из развороченного виноградника, словно сломанный меч, торчал хвост самолета, а среди оливковых деревьев, под кипарисами, из подслеповатых бетонных казематов то тут то там таращились круглым, тупым глазом побежденного стволы мертвых пушек.
Стоя в джипе среди этого пейзажа, где виноградники, оливковые и апельсиновые деревья словно сбежались встречать меня, где перевернутые поезда, обрушенные мосты, перекрученные и спутанные, как сама издохшая ненависть, заграждения из колючей проволоки были на каждом повороте сметены солнечным светом, я только на понтонах Вара перестал видеть руки и лица, уже не пытался узнать знакомые уголки, перестал отвечать на веселые приветствия женщин и детей и застыл, стоя во весь рост, вцепившись в ветровое стекло, весь целиком устремленный к приближавшемуся городу, кварталу, дому, к фигурке с раскрытыми объятиями, наверняка уже поджидавшей меня под победным флагом.
Здесь мне бы надо прервать свой рассказ. Я ведь пишу не для того, чтобы отбросить на землю тень побольше. Мне и так нелегко продолжать, и я хочу сделать это как можно скорее, быстро добавив несколько слов, чтобы со всем покончить и опять уронить голову на песок пустынного Биг Сура, на берегу Океана, куда я напрасно пытался бежать от обещания закончить свою повесть.
У отеля-пансиона «Мермон», где я велел остановить джип, меня никто не встретил. Там что-то смутно слышали о моей матери, но знать — не знали. Моих друзей разбросало по свету. Я потратил не один час, чтобы узнать правду. Моя мать умерла три с половиной года назад, через несколько месяцев после моей отправки в Англию.