Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Дега рассказывал о том, как он подхватил лишившегося чувств Энгра, я подумал: какой прекрасный сюжет для картины на соискание Римской премии! Энгр на руках у Дега! Встреча двух поколений: эпохи, последним представителем которой был Энгр, и нового искусства, которое только зарождалось.
* * *
Сколько раз в самом начале моей карьеры Мэри Кэссетт, словно посланная судьбой, находила для меня выход из затруднительного положения.
– У вас найдется картина для Хэвемайеров? – спрашивала она.
С каким-то самозабвением великодушная Мэри Кэссетт делала все, что могло способствовать успеху ее товарищей: Моне, Писсарро, Ренуара, Сезанна, Сислея… Но какое удивительное безразличие обнаруживала она, когда речь заходила о ее собственной живописи! Какое отвращение питала к тому, чтобы, как говорится, проталкивать свои произведения! На одной из выставок импрессионистов, где Мэри Кэссетт рьяно вступилась за своих товарищей, кто-то, обратившись к ней и не зная, с кем он говорит, сказал:
– Но среди тех, кого вы назвали, нет художника, которого Дега ставит очень высоко…
– Кого же? – спросила она удивленно.
– Мэри Кэссетт, – последовало в ответ.
Без ложной скромности и притворства она воскликнула:
– Ну вот еще!
– Эта женщина, наверное, сама художница: она ревнует, – пробормотал, уходя, ее собеседник.
Мэри Кэссетт владела в Уазе, в Месниль-Бофрене, имением, где проводила лето. Там она и умерла в 1926 году. Вся деревня участвовала в похоронной процессии. Только старой Матильде, ее преданной горничной, и нескольким близким друзьям были известны истинные размеры ее щедрости, ибо Мэри Кэссетт совершала свои благодеяния почти тайком, словно стыдилась делать добро.
На кладбище, когда были произнесены последние молитвы, пастор, согласно протестантскому обычаю, раздал присутствующим розы и гвоздики с венков, чтобы люди бросили их на могилу. Я представил, как Мэри Кэссетт, увидев этот цветочный ковер, побежала бы за холстом и кистями.
* * *
В книге о Сезанне я рассказал о том, как посетил этого художника в Эксе, его родном городе, после того как в моем небольшом магазине на улице Лаффит состоялась выставка его картин.
Как мне не поделиться еще раз воспоминаниями о том времени, таком далеком и таком близком! Как не рассказать о чувстве восхищения, которое я испытал по дороге из Марселя в Экс, когда мимо окна моего купе проплывали все эти пейзажи, которые я узнавал по картинам Сезанна! Как не вспомнить еще раз одержимость художника, стоявшего с кистью в руке перед холстами, которые он, иногда не колеблясь, уничтожал в минуты раздражения, вроде его «Крестьянина», изрешеченного ударами шпателя, или того выброшенного натюрморта, что висел на ветке вишневого дерева и был виден из окон мастерской!..
Всякий раз, когда я думаю о Сезанне, я вновь вижу его мастерскую, где приколотые к стенам репродукции свидетельствовали о любви художника к старым мастерам: Луке Синьорелли, Эль Греко, Тинторетто, Тициану и более близким к нам Делакруа, Курбе, кончая Фореном… Скверные репродукции, грошовые картинки, но их было достаточно художнику, чтобы воссоздать музейную атмосферу.
Я также не могу устоять против соблазна вспомнить о прекрасном классическом образовании мастера из Экса, о его страстном увлечении Бодлером, о приступах гнева, которые случались с ним, стоило ему встретить хулителя одного из своих кумиров; а когда его принимали за крайне необузданную личность, он вдруг обнаруживал уязвимость и простодушие ребенка. Как, например, в тот раз, когда, призывая меня в свидетели, он поносил покойного Золя, осмелившегося упрекнуть Коро за то, что тот изображал на своих пейзажах нимф, а не крестьянок, но вдруг, достигнув высшей степени негодования, сказал мне с дрожью в голосе: «Простите меня, мсье Воллар, я так люблю Золя!..»
Раз уж я заговорил об Эксе, позвольте мне вспомнить некоторых его обитателей, с которыми я познакомился, – в частности, семью Ж., владевшую великолепнейшими «сезаннами», сваленными как попало на лестничной площадке, где они соседствовали с самыми разными предметами: птичьими клетками, продавленными стульями, выщербленным ночным горшком – со всеми теми вещами, которые принимали участие в жизни дома и, в силу этого, были возведены в ранг богов домашнего очага… А еще я вспоминаю графиню, не соглашавшуюся расстаться с «сезаннами», отправленными на чердак.
– Я не торговка, мсье, – говорила она.
– А если на чердаке есть крысы?
– Ну и что? Это мои крысы…
И наконец, могу ли я забыть всех этих глупцов, которые, ничтоже сумняшеся, верили, что если Париж, казалось, увлекся Сезанном, то лишь для того, чтобы посмеяться над провинцией, и которые принимали за чистую монету все, что их соотечественник говорил им о самом себе, жалуясь на свое бессилие «воплотить» или заявляя экской акварелистке, домогавшейся его советов: «Но, мадам, если бы я был таким же умелым, как вы, меня бы уже давно приняли в Салон».
Поэтому не стоит удивляться, что все эти люди упрекали Сезанна в недостаточной скромности, когда он послал два полотна на выставку Общества художников-любителей Экса. Но в своем искусстве он черпал силу, позволявшую ему переносить насмешки обывателей и огорчения, которые причиняла художнику его живопись.
– Послушайте, мсье Воллар. Я думаю, что живопись – это, несомненно, то, чего я стою, – сказал он мне однажды, говоря о «претенциозности кретинов, интеллектуалов и чудаков».
Нужно ли говорить, что он избегал всяких контактов с этими людьми, иначе говоря, с «другими». Так велика была его подозрительность к ним, что, повстречав в Эксе приятеля, с которым он не виделся тридцать лет и который после первых излияний радости спросил у него адрес, художник ответил: «Я живу далеко, на одной улице!..»
Приехав в Экс, я остановился в гостинице на бульваре Мирабо. Когда я вспоминаю о городе фонтанов, перед глазами у меня встает этот бульвар Мирабо, весь залитый солнцем; пробиваясь сквозь ветви платанов, солнечные лучи создавали на земле изумительную по красоте игру света и тени. Помню, в частности, «Кафе де дё гарсон», где я провел столько приятных часов вместе с поэтом Иоахимом Гаске, вдохновителем интеллектуальной молодежи Экса. Именно в этой среде я впервые услышал разговоры о движении за автономию. Но экский автономизм не имел ничего общего с тем, который проявляется во взрывах бомб. Провансальский автономизм отличался добродушием; его крайности не шли дальше вылитой на голову короля Рене[54] чернильницы. Молодые экзальтированные люди ставили последнему в вину то, что, отдав Франции свое герцогство, он низвел до уровня банального департамента древнейшую провинцию, гордившуюся своим прошлым.
Какое чудесное воспоминание оставил у меня один завтрак у Гаске! Войдя в столовую, я оказался перед тремя «сезаннами». Это были «Старуха с четками», вошедшая позднее в состав коллекции Жака Дусе; «Пшеничное поле», которое я увидел вновь, если не ошибаюсь, на распродаже Бернстайна; и наконец, знаменитая «Гора Сент-Виктуар», приобретенная впоследствии Курто, известным лондонским коллекционером. Именно эти два великолепных холста, «Пшеничное поле» и «Гора Сент-Виктуар», Сезанн, желая любой ценой «вывеситься», послал на экспозицию группы любителей, в которую входил. Отвергнуть картины было невозможно, так как, согласно положению, каждый член группы имел право прислать две работы. Но организаторы выставки сочли своим долгом извиниться за дискредитацию, которой подверглось таким образом это художественное мероприятие.