Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергей Есенин пропиарился уже тем, что родился в деревне среди мужиков, но при этом был красив, как ангел. И чего только этот «ангел» не вытворял! И стихи читал императрице в Царском Селе, что помогло ему избежать фронта, и пил, и дрался, и с Мариенгофом связался, и даже на внучке Льва Толстого напоказ женился, а в конце концов то ли повесился, то ли его убили, но в любом случае славу себе на века обеспечил…
Нужно ли объяснять, что такое желтая кофта Маяковского? Нужно ли говорить, что человек по имени Владимир Маяковский, написавший трагедию «Владимир Маяковский», думал не о лирике, а о другом? Всех задирал, высмеивал, но про советский паспорт и Ленина не забывал писать. Всюду носил с собой револьвер, из которого в результате сам же и застрелился, но до этого предусмотрительно написал предсмертное письмо.
Северянин, Хлебников, Гумилев – все поэты начала века вели себя чрезвычайно вызывающе. Гумилев даже позволил себя расстрелять, до этого заранее написав стихи о «пуле», которую уже отливает на заводе какой-то рабочий и которая его потом убьет.
Что вытворяла Цветаева в Париже, не поддается никаким описаниям… Потом вернулась и повесилась. Это чтобы ее помнили, помнили! А вот зачем Ахматова позировала Модильяни?! Снялась бы в нормальном фотоателье.
И так далее. Бродский тунеядствовал, Ерофеев пил, Евтушенко, Вознесенский и Ахмадулина стадионы собирали. Пиар – везде сплошной пиар!
В сравнении со всем этим нынешние писатели ведут себя крайне тихо. По части самопиара они ну просто мелко плавают. Подумаешь, вышли с ленточками на Болотную. Подумаешь, президенту на встрече что-то такое неправильное сказали. Подумаешь, спрятались, как Пелевин, превратив себя в эдакий миф…
Но при этом я только и слышу: «пиар», «пиар»! «Пиастры, пиастры!»
Если говорить серьезно, то всякий писатель имеет право на свой стиль поведения. И не всегда этот стиль может совпадать с общепринятыми нормами приличия и даже нравственности. Он не всегда может совпадать с административным и даже уголовным правом. Уголовный кодекс, как известно, особенно чтил Остап Бендер. Но писателем он как раз не был.
5 октября 2012
Василию Ивановичу Белову, автору «Привычного дела», «Плотницких рассказов», «Бухтин вологодских…», «Лада», романов «Кануны» и «Год великого перелома» и других, ставших современной классикой произведений, исполнилось восемьдесят лет. Он по-прежнему живет на Вологодчине, серьезно болеет, и вот уже много лет о нем ничего в Москве не слышно. Словно и нет такого писателя. Но такой писатель не просто есть. Он давно и прочно стоит в первом ряду великой русской прозы. Это – наш живой классик.
Когда мы говорим «деревенская проза», то не всегда понимаем, о чем идет речь. Это не временное «направление» в литературе, не русская «озерная школа». Это огромный духовный и эстетический пласт нашей культуры. Это визитная карточка России, которую мы с каких-то пор почему-то стыдимся предъявлять. Может, потому, что сами отказались от этого духа, от этой эстетики.
А ведь когда в 1967 году в региональном журнале «Север» появилась повесть «Привычное дело», а затем вышли его шедевры «Плотницкие рассказы» и «Лад», вокруг имени Василия Белова возник своего рода культ именно в среде столичной интеллигенции. Я думаю, он немало поспособствовал тому, что столичные жители, кандидаты и доктора разных наук, писатели и художники бросились покупать в деревнях пустые дома, создавая там целые колонии городских мигрантов в русской глубинке. И по сей день эта традиция не прервалась, хотя уже и не носит характер модного поветрия.
Но чем же подкупил души горожан «деревенщик» Василий Белов? Подкупил, мне кажется, даже в куда большей степени, чем Валентин Распутин или Виктор Астафьев. И почему именно его «Привычное дело», «как первую любовь, России сердце не забудет», выражаясь словами Тютчева о Пушкине? Почему, пытаясь представить «душу» русской деревни, я вспоминаю не грозное «Прощание с Матерой» Распутина и не астафьевский «Последний поклон», но дурашливое начало «Привычного дела», где подвыпивший Иван Африканович разговаривает со своим конем: «Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз… Дурачок ты, Парменко… Молчит у меня Парменко. Вот, ну-ко мы домой поедем. Хошь домой-то? Пармен ты, Пармен…»
Почему именно от этих слов начинает щипать в глазах, и вся повесть эта читается уже сквозь слезу?
Вообще-то с конями говорили воины. Вещие Олеги. Рыцари. Казаки. Те, для кого конь становился составной частью их самих. В «Дон Кихоте», где лошадь со звучным именем Росинант сама становится полноценным героем, это было уже пародией, над которой хохотал средневековый читатель. В разговоре Африкановича с Парменом нет ни того, ни другого. Ни героизма, ни пародии. Это исповедь простой деревенской души, которая только так и может высказаться вслух. Потому что перед людьми – стыдно, не принято. А перед лошадью – это можно. Никто не услышит.
В этом разговоре с лошадью – весь потрясающий такт деревенского человека, который мы, городские, часто не чувствуем, не понимаем, хотя его чувствовали, «слышали» своим абсолютным художественным слухом великие русские писатели – Пушкин, Некрасов, Тургенев, Лев Толстой. Именно они подготовили явление «деревенской прозы» шестидесятых – семидесятых годов ХХ века, а не «колхозный очерк», как принято считать. От «Записок охотника» Ивана Тургенева и «Хозяина и работника» Льва Толстого до «Привычного дела» Василия Белова, «Царь-рыбы» Виктора Астафьева или «Последнего срока» Валентина Распутина расстояние меньше воробьиного носа. Это одна великая национальная традиция, одна литература. И можно только поражаться тому, что ни революция, ни коллективизация, ни еще одно насилие над деревней в хрущевско-брежневские времена, когда укрупняли колхозы и совхозы, по сути, сметая старинные деревни и села с лица России, – не смогли с этой традицией ничего сделать.
Василий Белов ведь тоже начинал с комсомольских стихов, в которых звал всех «вперед» (потом это покаянно отзовется его горьким, хотя и не лучшим романом «Всё впереди»). И его герой Константин Зорин в «Плотницких рассказах», в котором есть черты самого автора, уходя из деревни, говорит: «Я всей душой возненавидел всё это. Поклялся не возвращаться сюда». Но вернулся. Как вернулся в деревню Василий Белов. Как через него и других «деревенщиков» пытались вернуться в деревню и многие из нас, уже городских, но с еще не оборванными деревенскими корнями, покупая брошенные, выстывшие дома, чтобы вдохнуть в них «дачное» тепло.
Когда Василий Белов в «Канунах» и «Годе великого перелома» пытается объяснить причины появления этой незатянувшейся раны, его голос становится жестким, интонации – уверенными. И враг вроде бы найден. Но всё неубедительно, потому что спорно, потому что история всегда будет трактоваться и так и сяк. Когда в романе «Всё впереди» он беспощадно высмеивает столичных жителей (они, они во всем виноваты!), нам не смешно и даже порой неловко. А вот когда в «Ладе» он создает какой-то почти космический миф русской избы, в это верится безоговорочно. «Бухтины вологодские…» и забавны, и смешны, потому что в них ничего не объясняется, в них «поется». И «Плотницкие рассказы» хороши.