Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, слава Богу, не убили, ино немношко попинали, и се мы, яко встарь, упластались, стонуще в бараке, и Трифон наш, каженник, горестно шепчет: «Колико осталось мук нам, не избыть же их вовек! Се привел Господь родиться в сии годы, обаче мнит ми ся и в иных достался бы нам горестный удел! Знать, на роду начертано у нас — быть нам, братие, горюнами за веру и народ…». А дедушко твой, сына, восплакал и просил: «Семка, отченька, крести меня, бо аз нынче уж дошел до Бога…». Радостная весть, воистину, поне и сказано, што нет разумевающего и никто не ищет Бога, но есть, есть души, стремящиеся к свету милосердия и добродетели. И там же речено: а кого Он предопределил, того и призвал, а кого призвал, того и прославил. Знать, инженер прославлен, ибо призван.
Се аз, спустя дни, его и окрестил. Нашли в соседнем бараке ремесленного человечка, и сей умелый за горсточку махры сработал из лиственничной щепки тельный крестик. Водицы втай принесли из студенца и многонько аз чёл над ней акафистов, покуда стала она годною для свершения обряда. Не нами речено: дол наполнится, холмы понизятся, испрямится кривизна и неровныя тропа изгладится, бо сиё есть стезя прощения. Аз токмо крещу в узилище неправды, среди жестокости и братоненавиденья, глаголаша яко Иоанн: у кого две одежды, одну отдай голому, и у кого много пищи, частью накорми голодного, тут же всё насупротив: у кого одежда, тот последние лохмотья разденет от раба, у кого пища, тот худой кусок вырвет от умирающего голодом. Обаче аз всё одно — крещу, бо за мной грядет Сильнейший, у коего аз недостоин тронуть прах обуви Его. И Он благословит новокрещенного и возьмет в попечение Свое. Тако стал инженер благости исполнен, засветившись духовной чистотою и многонько выспрашивал от меня о Христе-свете. Аз же его предостерегал: мы, дескать, во враждебном мире и нам надобно таиться, бо претерпевают христиане от бесовской власти вечно мучительство.
Приходим мы в барак после непосильного труда, и все валятся на нары — убитый работой человек умирает во сне до утренней побудки. Аз же с инженером и Трифоном-причётником, горящи огнем веры, не можем уснуть, дондеже не прочтох апостольские сказки али што паки отцами заповедано. Конешное дело, аз чту им все по памяти, бо где же взять писания Святых? Реку им наперво повечерия псалмы да полунощницу, посем — повесть о мытарствах, кои от века дарованы добрым христианам.
Се сице утверждали мы свое достоинство в пучине мрака; инженер же, осветившись истиной, стал втай разговоры разговаривать с разными людьми, склоняя их к подлинному Богу, и приводил новооборащенных до меня, ино аз толковал им постулаты веры. Се кто-то и донес, будто мы умышляем смуту и разор, дабы восставши, извести охрану. Што ж, сыночка, ты веришь клевете? Могли мы составить заговор для побега из неволи? Тайга, глад, хлад, кровелюбивая мошка… Таковые, яко мы, свою стезю свободы имут. Ведь мы свободны, для чего нам бежать? Не души наши, но тела помещены в узилище и пребывают в несвободе. Ан нет, мы виноваты и всех более виновен инженер.
Сем, свариться нам с начальниками не впервой, мы у их завсегда виновные. Зане наш инженер супостат и лихоимец, его не отправили в работу, ино прямиком с развода потащили в оперчасть к известному рыжему блазнителю и кату. И там было таковое, — твой дедушко, Володя, посем мне сказывал, — он, инженер, десный человече, твердо стоявши на стороне добра, не дозволял мучителям изгаляться над верой и глумиться над душою. Ино приспешник рыжего начальника, не могши совладать с твердым духом инженера, порешил испытать его бренную ипостась и зачал избивать лице и тело. Он же, бедненькой, сопричастник мой, приял долюшку свою кротко и смиренно — молчаща, никого не проклинаючи и не поносяща, токмо плакаша и кровушку стираша. И се человеку, коему отшибли почки и повредили мочевой пузырь, плывущему в луже крови и мочи, добавляют мук, чтя казенную бумагу, извещающу о расстрелянии его законной половины. Дескать, вашей женушке, имярек, мерою за меру воздано, зане дала она чистосердечное признанье в том, што вредила нашей Родине. Ну, зачли ему бумагу и сунули под нос лилову печать на ей, нггобы не сомневался, угостили напоследок по зубам, пинком выперли из штаба на мороз и бросили на ледяные корки.
Взамен — остановиться, видно уж не можно — затребовали до себя Трифона-причётника, по-первому, принудили его умывать пол от крови, посем же — учали допрашивать и наново пытать: «Предыдущий, мол, все признал и повинился, при сём свидетельствуя супротив тебя, так што не нужно запираться и покрывать враждебный умысел, лучше-от подноготную открыть». Трифон-причётник с таким изворотом, конечно, согласиться не схотел, он и в спокойной-то жизни был упрямлив, стал громко возражать, много ли с его возьмешь — он же на голову скаженный. Тако же и тут: давай спорить и криками защищать инженера, меня, грешнаго, и всю в целости веру христианскую. Слово за слово, пошло, яко водится, прикладство рук; нами знаемо, што начальник оперчасти известный рукосуй; долгонько терзали Трифона-причётника, выпытывая у него приметы бунта. Искровянили лице, били табуреткою по сердцу, обаче, сердца покуда не достали, токмо ребры изломали. Речено же: разрушенье и пагуба на путях их…
Трифона нашего замытарили до смерти, он и хрипит, и задыхается, уволокли его на снег, пускай, мол, прочухается по морозцу, лежит, бедненькой, от инженера внедалечке, лицом в снег, ох уж ему худо! А мучители, подошедши к Трифону, взяли за власы его, приподняли вверх главу и штыком по горлу полоснули. Он и отдал Богу душу; се бывалоча, псалмы повечерия поет, а и слышно, аки душенька взыскует Господа нашего Спасителя. И сподобился, наконец, праведный наш Трифон!
Обаче начальнику никак не достичь упокоения, все ему кровушка блазнится, он и спускается с крыльца, забирает у убийцев штык и, подошедши к Трифону, молча взирает на его… Посем, повернув труп, вглядывается в искаженное мукою лице его и резкими движениями быстро отсекает голову! О, адский мясник, проводник идей диавола! А приспешники его, каты и прокудники, радые убийству, хвать окровавленную голову и ну толкать ее по снегу грязными ножищами! Им забавка, улыскаются от щастья, криками кричат, гогочут! Их морозец раззадорил, здоровым румянцем изукрасил, довольны физкультурою, сей час устанут, нажрутся под стопарик борщика и на боковую — нужен же отдых замученным трудами работягам. Безмолвствует Господь, ни грому, ни молнии — тишина на небеси. И токмо стоят по зоне там и тут серые сгорбленные фигурки лагерных придурков, молча взирающих на сии чудовищные игрища. И приходят дальше ко мне, хватают и волоком влекут на место нового мучительства. Пора, дескать, и тебе, отченька, испить чашу до самого до дна! И се, приволокнув меня на облитый кровью эшафот, поставили очами лицезреть надругание над трупом Трифона-причётника, и аз, глядючи, аки ногами пинают его увечную главу и не могуще вынести сего пытания, вскипел. Аз помню посейчас, што сделалось со мною: дрожание в коленах и схватыванье места, иде расположена душа, сице больно стискивалась душенька — не иначе дьявольскими лапами, и слезы исторглись из очей; како я кричал криком, соболезнуя безвинно убиенному. Каковыя страсти, Господи! Поглотила меня бездна сатанинская, смертная тоска объяла разум, и весь аз соделался подобьем клокочущего пламени!
И упавши на колена, зачал вопить, и тако вопияще, долго не мог остановиться, охвативши руками бедную главу мою. Се вопил и вопил, дондеже не охрип, и точию тогда умолк, егда гортань иссякла и источник звука пересох. Палачи же, сгрудившись, довольно усмехались, радые забаве. Се — пропащие людишки, душеньки загубленные, ни святости, ни благонравия, впрочем, не людишки, а говорящие зверки. Тьма их погубила, тьма, тьма, тьма, мать страха, мать геенны, люлька сатаны. Несть, аз — не суд, не правосудие и не разбирательство вины; аз — оружье Господа! Ибо все немотствуют, затворили уста свои и захлопнули сердца, звук не слышат, несправедливости не зрят и милосердию их есть пределы! Аз же, не могуще молчать, вечно кликают тугу с бедою на главу свою и поне блаженной вечно получают на орехи. Знать, Господь сподобил истину уразуметь: восславлен тот, кто в сознании и воле муку претерпел не ропща, не жалуясь, а токмо вознося благодарение на небеси. Пусть же потерплю аз сию муку, пусть пытают меня посланцы Сатаны и убьют до смерти, лутче уж пострадаю за людей, да избавлю их от сего короба несчастий. И тако во мне отчаянье взыграло, и боль скрюченными пальцами вцепилась в сердце, и слезоньки, лиясь, щедро оросили грудь, и чувство мести — слепое, яростное, безоглядное — помрачило разум, и аз, себя не помня, схватил стоявший у крылечка лом, — коим с крылечка скалывали лед, схватил и, ожегши ледяным железом пальцы, паки более воспламенился и, криком буйнопомешанного закричав, подъял смертоносное оружие, пробежал несколько шагов, потрясая им в безумии, и вонзил его в рыжего начальника по прозванию Маузер, вложив в удар все свои горькие обиды — за себя, за родных, единоверцев, за поруганную, обесчещенную и ошельмованную Родину! Ступай же ты в геенну, к сатане в объятия, тамо для тебя самое место!.. Господи, што же аз соделал, ведь душу свою навеки погубил! Рухнул, обливаясь кровью, рыжий и заблекотал, дергая ножонками. Извернулся весь, отклячив гузно; знать не в радость ему, егда больно и кровушка уходит! Подошло времечко тебе в нашей шкурке побывать, каково же в ей?