Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще я была уверена, что заразилась триппером от всех необрезанных флорентийцев. Господи, фобии у меня возникают практически по любому поводу, какой может прийти в голову: авиакатастрофы, триппер, толченое стекло в еде, ботулизм, арабы, рак груди, лейкемия, нацизм, меланома… Что касается трипперфобии, то хорошее самочувствие тут не имеет никакого значения, как ничего не значит, что у меня в вагине нет ни ссадин, ни воспалений. Я смотрю, и смотрю, и смотрю, и даже если ничего не нахожу, все же уверена, у меня какая-то незаметная асимптоматическая форма триппера. Я знаю, мои фаллопиевы трубы втайне покрываются раневой тканью, а яичники засыхают, как старый стручок. Я представляю себе это во всех визуальных подробностях. Засыхают все мои нерожденные дети! Вянут, так сказать, на лозе. Самое плохое в положении женщины – это закрытость собственного тела. Ты всю юность проводишь, изогнувшись дугой перед зеркалом в ванной, пытаясь заглянуть в свою вагину. И что ты там видишь? Курчавую каемочку лобковых волос, алые губы, розовую тревожную кнопочку клитора – и все! Самое важное остается невидимым. Неисследованный каньон, подземная пещера и всевозможные скрытые опасности, прячущиеся внутри.
Как выяснилось, цель полета в Бейрут состояла в том, чтобы расшевелить во мне различные паранойи. Мы попали в безумный шторм над Средиземным морем, дождь хлестал по иллюминаторам, по самолету летали недопережеванные комки пищи, а пилот выходил из кабины каждые несколько минут, обращаясь к пассажирам со словами успокоения, которым я ни на секунду не верила. (Впрочем, по-итальянски что ни скажи – все вызывает недоверие, даже Lasciate Ogni Speranza[374].) Я была полностью готова к смерти за то, что поставила «Унитарианство» в своей визе, именно за такие преступления и карал Иегова – за это и за трахание с язычниками. Каждый раз, когда мы попадали в воздушную яму и самолет проваливался футов на пятьсот (отчего желудок поднимался ко рту), я клялась навсегда отказаться от секса, свинины и самолетов, если мне удастся целой и невредимой вернуться на terra firma[375].
Остальные пассажиры в самолете вовсе не отвечали моим представлениям о поговорке «На миру и смерть красна». Когда дела пошли совсем плохо и мы уподобились тле на листке, кружащемся в вихре ветра, какой-то пьяный идиот каждый раз при провале в очередную яму истошно вопил «Оп-ля», а несколько других дураков при этом истерически смеялись. Мысль о том, что я могу умереть в компании таких кретинов, а потом заявиться в иной мир с визой, где стоит «Унитарианство», заставляла меня горячо молиться на протяжении всего полета. На самолетах, попавших в грозу, нет атеистов.
Как это ни удивительно, но гроза стихла или осталась позади, когда мы пролетели Кипр. Рядом со мной сидел слащавый египтянин (а бывают другие?), который, очухавшись от страха, начал флиртовать со мной. Он сказал, что издает журнал в Каире, а в Бейрут летит по делу. Еще утверждал, будто ничуть не испугался, потому что всегда носит на себе синюю бусинку против сглаза. С бусинкой или нет, но мне показалось, душа у него уходила в пятки. Он заверял меня, что у нас с ним «счастливые носы», а потому самолет не мог разбиться. Египтянин прикоснулся к кончику моего носа, потом к кончику своего и сказал: «Видите – счастливые».
«Бог мой, надо же было столкнуться с носопомешанным!» – подумала я. И мне не очень льстила идея, что у нас якобы похожие носы. У него был огромный шнобель, как у Насера (по мне, так все египтяне похожи на Насера), тогда как мой, пусть и не курносый, но по крайней мере маленький и прямой. Может, и не модель для пластического хирурга, но уж никак не насеровский. Его обрубленный кончик выдает генетический вклад какого-нибудь польского разбойника со свиным рылом, изнасиловавшим мою прабабушку во время давным-давно забытого погрома в черте оседлости.
Но противоречивые интересы соседа распространялись, однако, дальше носов. Он посмотрел на номер журнала «Тайм», который лежал раскрытым (и непрочтенным) у меня на коленях во время грозы, показал на фотографию тогдашнего посла в ООН Голдберга и изрек историческую фразу: «Он еврей». Больше ничего не сказал, но по тону и виду было понятно – говорить не о чем.
Я внимательно посмотрела на него, и дай мне кто хоть два цента, я бы сказала: «И я тоже», но двух центов мне никто не предложил. И тут итальянский пилот сообщил, что мы идем на посадку в бейрутский аэропорт.
Я все еще тряслась после коротенького разговора, когда за стеклянной перегородкой в аэропорту увидела Ранди с огромным животом – очередная беременность. Проходя через таможню, я ждала худшего, но никаких осложнений не возникло. Мой зять Пьер, казалось, был в самых тесных дружеских отношениях со всеми работниками аэропорта, и меня пропустили как какую-нибудь важную персону. Шел 1965 год, и дела на Ближнем Востоке обстояли не столь сурово, как после Шестидневной войны. Если ты прибыл туда не из Израиля, то мог путешествовать по Ливану, словно по Майами-Бич, впрочем, в некотором отношении Ливан и Майами-Бич оказались похожи: и там, и здесь йентас[376] были в изобилии.
Ранди и Пьер повезли меня из аэропорта в похожем на катафалк черном «кадиллаке» с кондиционером, который они доставили из Штатов. По дороге в Бейрут мы проезжали мимо лагерей беженцев, где люди жили в упаковочных коробках, где было много полуголых грязных детей, сосавших пальцы. Ранди тут же высокомерно сказала, что эти лагеря настоящее бельмо в глазу.
– Бельмо? И больше ничего? – спросила я.
– Да не будь ты такой либеральной доброй дурочкой, – отрезала она. – Ты что о себе возомнила? Думаешь, ты Элеонора Рузвельт?
– Спасибо за комплимент.
– Меня уже тошнит от того, как тут все переживают за этих несчастных палестинцев. Почему бы тебе лучше не побеспокоиться о нас?
– Я беспокоюсь.
Бейрут оказался неплохим городом, хотя и не таким шикарным, как можно было подумать, слушая Пьера. Почти все здесь новое. Сотни белых домов-коробок в форме кукурузных хлопьев с мраморными колоннадами, старые дома повсюду разрушаются под новую застройку. В августе тут невыносимо жарко и влажно, а вся трава пожухла под солнцем. Средиземное море синее, но не синее Эгейского, что бы там ни говорил Пьер. С некоторых ракурсов город немного похож на Афины без Акрополя. Расползшийся восточный город, в котором новые дома вырастают как грибы рядом с полуразрушенными. Запоминаются рекламные щиты «Кока-колы» рядом с мечетями, автозаправки «Шелл» с рекламными надписями на арабском, дамы в вуалях на задних сиденьях зашторенных «шевроле» и «мерседес-бенцев». Раздается заунывная арабская музыка, мухи повсюду, женщины в мини-юбках, аккуратные блондинки, прогуливающиеся по рю-Гамра[377]. Всюду рекламные афиши американских фильмов, а в книжных лавках полно «пингвинов», «ливр де пош»[378], американских пейпербэков и последних порнороманов из Копенгагена и Калифорнии. Похоже, Запад и Восток сошлись[379], но не произвели нечто новое и великолепное, а оба провалились в тартарары.