Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Никита вдруг сам дал прочитать свою повесть, напечатанную в одном редком журнале. Повесть называлась «Слава», и рассказывалось в ней о том, как одержимый жаждой славы писатель, зная склонность людей ценить поэта лишь после смерти, инсценирует собственную кончину, на время скрывается, внимательно следя за признаками нарождающегося посмертного признания, и является к самому шапочному разбору, когда жена через суд делит с его матерью права на наследие, причем обе докатываются до нечеловеческой мелочности и жадности, биографы до неузнаваемости искажают его биографию, режиссер снимает по его роману фильм, не имеющий ничего общего с романом, а небольшой кавказский народец объявляет его своим классиком из-за того, что один из его далеких предков по семейному преданию происходил с Кавказа. Герой тщетно пытается навести порядок и, потерпев полное поражение, кончает с собой уже по-настоящему. Несмотря на накатанность темы, всё было написано с таким правдоподобием, так убедительно и таким хорошим языком, что Дмитрий как ни ёрзал на своем стуле, выискивая просчеты, ничего не наёрзал – везде был тройной запас прочности и своя яркая стать. А сделанность будто лишь добавляла заслуги.
Вадим померк. Дмитрий не вылезал от Никиты и показал ему «Девочку и осень». Никита при нем ее прочитал, сопя, покряхтывая и тоже елозя на стуле, потом отложил и, сосредоточенно помолчав, взглянув на Дмитрия со светлым недоумением, будто прочитанное настолько слабо вязалось с обликом автора, что требовало раздумий:
– По языку вроде крепко.
Дмитрий замер, но Никита продолжил:
– Женского образа нет. И возраста не понимаешь: мужик, а тем более писатель в полтинник на самом взлёте, а у тебя развалина какая-то… неясных убеждений. Что за общественная работа? И почему с писаниной вразрез? Какие-то схемы… И впечатление, что не созидаешь героя, а себя продолжаешь. Хотя вообще, – Никита прищурился, пристальней приглядываясь к картине, – рисково писать о писателе, особенно даровитом. Потому что это доказывать придётся… На этом киношники горят, когда снимают про успех… певца-молодца или ещё кого… Но им хоть аплодиссментов можно наснимать. А в прозе не обманешь. Потому ты и не сделал его… великим… Хотя хотел. Ведь хотел?
– Хотел… – Свет мерк от Никтиных слов, и чем они были справедливей, тем невыносимей казалось положение.
– А хотел, чтоб девку припечатать, – продолжал Никита. – Не признала гения! Овца курдючная. Так?
– Так, – проворчал Дмитрий.
– Но чутья тебе хватило, – сказал Дима, продолжая резать помидоры и перцы, – и это хорошо. А напечататься надо – для тебя самого. Рукопись оставь мне.
Когда зашел Алексей Сергеевич, уже за столом Никита сказал примирительно-просветлённо:
– Всё хорошо. Ты сменил тему. Все это было сто раз: природа, деревня с бабушками и пописывающим охотником в центре…
– Какие ещё бабушки! – вспылил Дмитрий. – Такие же схемы, в каких ты меня упрекаешь! Это как у моего соседа, Кольки, кобель, Голос: половина черная, половина белая. Осенью ночи темные – белая половина бегает по улице, а снег упадет, глядишь другая, черная, забегала… Хм… «Было»… Мало что было! У меня-то не было. – Он вспомнил, как однажды, описав мокрое колесо конных граблей с прилипшими семенами трав, смертельно огорчился, найдя то же самое у Толстого, но потом, поняв, что у того есть вообще всё, быстро успокоился. – Пишу, о чём люблю. – И рубанул: – Всё.
– Да ты пойми, – говорил Никита чуть скрипуче и с докторской интонацией, будто давным-давно знает Дмитрия с его болезнями, – что бы ты ни писал об охотниках и как бы ты ни убеждал себя, что пишешь для них, – пишешь ты для городского читателя, причем самого взыскательного. А его по-настоящему волнуют только собственные проблемы, и сибирская деревня для него давно экзотика. В городе каждый месяц всё меняется, здесь предательство вершится, судьбы ломаются, страсти кипят, женщины, власть, ложь, и вообще мир к концу катится, и что-что, а наши повестухи скоро никому нужны не будут, это точно. Был я как-то дома, там все то же самое, так же мужички рыбу ловят и так же сено ставят – ничего не изменилось, вернее изменилось, но это мелочь. Ты уехал туда, создал себе мир, положил годы на его описание, но теперь он тебе тесен. Что, не так что ли?
Дмитрий хотел было возразить, но помалкивающий Алексей Сергеевич вдруг сказал:
– Слушаю я вас, братцы мои, и удивляю-ся. Ведь когда-то много лет назад один из вас летел, полный надежд, в тайгу, другой ему навстречу в город, и оба вы искали чего-то далекого и вам необходимого, и это хорошо и правильно… Вы оба любите свою землю и болеете за нее, но каждый как-то однобоко, со своего конца, и пишете каждый об одной стороне жизни, один о деревне, другой о городе. Вы еще слишком хотите решить свои личные проблемы за счет литературы, а большой писатель давно уже махнул на них рукой и решает проблему в масштабах, так сказать, целого народа. Но не потому что он такой совестливый, а потому что у него выбора нет: личное настолько огромно, что писать – единственный выход, чтоб не спятить. Но то ли время такое, то ли вы поздние… И пока по уши в вашем местничестве, которое вам нужно, чтоб заговорить, не боясь