Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лошади, перебрав ногами, останавливаются.
Орлов выходит, бережно закрывая за собою каретную дверь, чтобы она не стукнула, и поспешно объясняет Артемию, куда он должен стать в аллею и слушать троекратного свистка. Артемий слушает его и невольно любуется его красивой, огромной, дышащей силой фигурой, освещенной сегодня еще каким-то внутренним огнем; но, несмотря на этот огонь, несмотря на важность минуты, Орлов, привычный ко всякого рода ночным похождениям, имеет решимость шутить еще.
— Ты не засни, смотри! — с улыбкой добавляет он, обращаясь к Артемию, и исчезает куда-то, очевидно, хорошо знакомый со всеми ходами и выходами дворца.
"Совсем как в романе! — думает Артемий. — Боже мой, неужели это возможно, неужели мы действительно привезем государыню в Петербург, и завтра воцарится новая монархиня в России — Екатерина Вторая? Да, конечно, она уже будет "второю"- первая была супруга Петра… Великого Петра… А как странно: этого тоже зовут Петром, но, Боже, какая разница!"
Думая так, Артемий ждал с напряженным вниманием условленного свистка. Орлов, исчезнув, пропал, и Артемий, которому почему-то представилось, что он должен сейчас же вернуться назад, никак не мог сообразить, сколько времени нужно Орлову, чтобы, проникнув во дворец, дать знать государыне и дать ей время одеться, потому что, вероятно, она спала еще в этот час.
Но как проникнуть, как дать знать, когда на каждом шагу могли поймать его, их вместе наконец — это Артемий не мог себе представить, и ему казалось уже, что они затеяли сумасшедшее дело, что этим сумасшествием только испортят все, и что Орлов схвачен, и сейчас придут схватить и его. Ну, и пусть схватывают! Пусть гибнет он сам: это — все, что ему остается, потому что другого исхода нет.
Вдруг в воздухе раздался осторожный, как голос Орлова, свист и повторился три раза.
Артемий дрогнул и послал лошадей.
"Один он или нет? Конечно, один", — решил Артемий, выезжая из аллеи.
В тени большой разросшейся сирени стоял Орлов и рядом с ним — женщина, окутанная в черную мантилью.
"Спаси ее Господь!" — мелькнуло у Артемия, и он чувствовал, как дрожь пробегает по его телу.
Как они сели, как он поехал, как выбрались на петербургскую дорогу — он не помнил; он был словно во сне, словно в грезе, и словно не он сидел на козлах и правил, а кто-то другой; однако этот другой отлично следил за лошадьми, от которых теперь зависело все.
Артемий чувствовал, что его волнение, точно ток по проволоке, передалось и им, и они разгорячились и шли уже не так ровно и уверенно, как прежде.
До монастыря еще можно было ехать спокойно, но, миновав его, Артемий стал с тревогой прислушиваться к все чаще и чаще повторявшемуся хрипу лошадей (они уже хрипели) и поглядывать на их усталые, с заметным усилием двигавшиеся ноги.
— Гони! — высунулся Орлов из кареты.
Артемий хлестнул бичом. Лошади дрогнули, крепче влегли в оголовки, но их ослабевшие силы снова скоро сказались опять.
Проехали еще несколько верст.
И вдруг, к ужасу своему, Артемий заметил, что, несмотря на посыл, лошади идут тише и тише; еще несколько шагов, и они остановились.
Бедные, дрожавшие теперь, измученные животные сделали все, что могли. Они выбились из последних сил и из последних сил протащили карету, пока только могли; теперь они остановились, дрожа всем телом; каждый мускул, каждая жилка этого обессиленного, покрытого пеной тела тряслась и билась.
Орлов высунулся снова из кареты, открыл дверцу, вышел и, взглянув на лошадей, тоже ужаснулся их виду. Они не могли идти дальше. Они на месте шатались от усталости.
Выпущенный на свободу Торичиоли кинулся вниз по лестнице и, найдя сам дорогу, выбежал за ворота; точно боясь погони, которая остановит его, он выбежал и без оглядки бросился вперед, подальше от этого дома, где он провел несколько ужасных для него часов.
Прежде всего ему именно хотелось только уйти как можно дальше.
На пустынном берегу Фонтанной, по которому ему пришлось пробираться, трудно было найти какой-нибудь другой, кроме собственных ног, способ передвижения: городские извозчики сюда не заезжали и даже попутного крестьянина с возом нельзя было встретить.
Торичиоли шел сначала бодро, почти бежал, но скоро ноги его стали ослабевать, спотыкаться и подкашиваться. Волнение, страх, беспокойство, желание спасти сына, который по его вине может пострадать, отнимало у бедного итальянца энергию, и он напрасно силился обдумать, что предпринять ему теперь; все мысли путались у него, как у пьяного, и он чувствовал, что начинает шататься, как пьяный.
Он не знал, сколько времени уже шел и много ли ему оставалось еще до самого города, но чисто физическая уже усталость присоединилась ко всему остальному, и он, не отдавая себе отчета в ней, удивлялся лишь, отчего идти ему все труднее и труднее, и ноги отказываются повиноваться, и подымать их так же тяжело, как будто к ним привешены пудовые гири. Но все-таки он делал почти сверхъестественные усилия и подвигался вперед.
Добрался он таким образом уже до барских домов, глядевшихся своими щегольскими, один лучше другого, фасадами в воды тихой реки, и ему стало легче — значит, уже сравнительно недалеко Невский, значит, главный и самый трудный путь пройден.
Но это облегчение оказалось только кажущимся и, напротив, после него-то усталость дала себя знать с особенною, почти уже несокрушимою, силою.
— Глянь-ко… глянь, Митрий! — услышал он чей-то голос. — Барин-то, барин идет и совсем пьян, пьянехонек!
Торичиоли обернулся: несколько дворовых сидело у ворот на лавочке и показывало на него пальцами.
— Голубчики, — обернулся к ним итальянец, — дайте воды напиться!
— Чего, того, кого прочего? — спросил один из дворовых, видимо, шутник и забавник, выходя вперед, подбоченясь на удовольствие остальной компании.
— Напиться, воды! — повторил Торичиоли.
— Напиться просит! — обернулся парень-шутник к своим, словно те не слышали и словно он им объяснял и показывал в Торичиоли заморского зверя. — А не угодно ли вашей милости к речке вот приступить? — продолжал он уже итальянцу. — Оно куда прохладнее будет… мы подсобим…
— Воды! — вдруг крикнул Торичиоли, побагровев. — Я вам дам, анафемы!..
И откуда он вспомнил это слово, и откуда взялась у него еще сила крикнуть, но крикнул он так громко и зычно, что парень, несколько сконфуженный, попятился.
Среди дворовых произошло смятение.
— Воды просит, — послышался робкий шепот.
Но Торичиоли больше ничего не слышал: прилив внезапного гнева совсем доконал его, и он, как сноп, повалился на землю.
Очнулся он только поздно. Должно быть, была уже ночь, потому что в окно, маленькое, с зелеными бутылочными стеклами, чуть проникал мутный сумрак июньской петербургской ночи, или, вернее, утра — в то время заря с зарей сходились.