Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Той безумной ночью они совсем не спали. И это было лучшее из того, что случилось в ее жизни. Утром он ушел, а она крепко уснула, и только к обеду ее разбудил стук в дверь – это медсестра забеспокоилась из-за ее неявки на процедуры. Ляля сказалась больной, и ее оставили в покое.
Сумасшедший карнавал продолжался еще две недели – до самого отъезда ее пылкого любовника. Ляля поглощала раблезианские обеды и при этом невероятно худела. Кожа покрылась легким загаром, волосы чуть выгорели и порыжели, талия была узка и ноги легки, как никогда. Она провожала его на перроне и плакала так горестно и громко, как будто провожала на войну мужа. Адрес свой она ему не оставила, а договорилась о переписке на Главпочтамт до востребования.
Остаток отпуска, десять дней, Ляля провела в тоске и унынии: одиноко сидела в кинозале, умываясь слезами над старыми мелодрамами. В день отъезда сходила на базар и купила крепких зеленых груш и огромных розовых помидоров. В поезде под мерный стук колес думала только об одном: о возможности их встреч. Где? У кого? Или ей лететь к нему на Север? Брать дни за свой счет, а дома придумать командировку? Потом опять плакала, отвернувшись к стенке, и была счастлива и несчастна одновременно, и непонятно, где проходила эта самая грань.
В Москве было довольно прохладно и шел дождь – излет скупого московского лета. Муж стоял на перроне и держал Лялин дождевик. Увидев его, Ляля громко, в голос, разревелась. Муж обнимал ее одной рукой, другой держал большой черный зонт и приговаривал:
– Ну-ну, успокойся, все же хорошо, ты уже дома, просто соскучилась.
Ляля плакала и кивала.
Дома ее ждали мамины пироги и букетик любимых белых хризантем у кровати. Первые дни Ляля металась по дому, что-то роняла, раздражалась на мужа, кричала на растерянных родителей, часто и громко плакала, и ей казалось тогда, что это не ее жизнь, что к этой жизни ее принуждают, а быть она должна не здесь, а в далеком военном городке, возле серого холодного моря. Мать с отцом обижались, ничего не понимая, а вот муж, умница, понял все сразу и ушел через два месяца, в тот же день, когда смущенная и бледная Ляля сказала ему о том, что беременна. Они не объяснились, но и удерживать его она не посмела.
Когда все разрешилось и родители наконец все поняли, они гневно осудили Лялю, назвав ее безумной, и полностью встали на сторону ее теперь уже бывшего мужа. Особенно неистовствовал отец, бросив Ляле в лицо короткое и емкое «шлюха». Он не разговаривал с дочерью вплоть до самого рождения внучки. Мать Лялю, конечно, жалела, но ни о чем с ней не говорила. Просто заходила в комнату и ставила на тумбочку миску соленых черных сухариков – Лялю ужасно тошнило. В апреле она родила девочку – очень крупную, темноглазую, с не по-детски крутыми и жесткими темными колечками волос. Дочку Ляля назвала Жанночкой.
Еще долго, лет пять-шесть, Ляля бегала на Кировскую, на почтамт, проверить корреспонденцию. Потом успокоилась и бегать перестала. В тридцать семь лет у нее начался вялотекущий роман с начальником – без особой радости и перспектив, но тянулся он долго, лет тринадцать. Ляля как-то резко погрузнела, расплылась, но все еще была женщиной яркой, как говорили, со следами былой красоты.
На пенсию вышла точно в срок – уже стала прилично прибаливать. Жанночка росла умницей и красавицей – не дочка, а сплошное материнское счастье. Воистину где-то бог дает, а где-то отнимает, думала Ляля. Потом один за другим ушли старики с перерывом в два года.
Жанночка окончила Ленинский пед, а в начале 2000 года появилась оказия, и она уехала в Америку к подруге по гостевой визе, но там каким-то образом зацепилась, нашла работу няни в богатом доме и все мечтала о браке – но с этим пока как-то не очень складывалось. Звонила Ляле часто – раз в неделю, звонки ей обходились очень дешево.
Ляля сильно тосковала по дочери, понимая, однако, что здесь той делать нечего и что, конечно же, нужно устраивать свою жизнь там – раз уж так повернулось. Постепенно привыкла к одиночеству, учась понемножку получать даже удовольствие от своей абсолютной свободы, радуясь тому, что отгремели любовные бои, улеглись страсти и терзания и жизнь вошла уже в свою спокойную и смиренную колею.
А спустя три месяца после странной и мистической встречи на кладбище позвонила Жанночка и, плача, сказала, что хочет вернуться в Москву, что вся эта Америка ей до смерти надоела и что жизнь там тоже далеко не сахар.
Ляля сначала растерялась и расстроилась и только потом, когда Жанночка вернулась домой, она узнала, что все еще, слава богу, хорошо закончилось и обошлось, а могло бы быть куда хуже и страшнее. Как-то ночью дочь ей призналась, что украла у своих работодателей кольцо и серьги, оставленные беззаботной хозяйкой в спальне. Пропажу обнаружили сразу, сказав, что шум поднимать не будут, если Жанночка цацки вернет. А так – полиция, обыск, депортация, Жанночке напомнили о ее нелегальном положении и гостевой просроченной визе без права на работу. Уже и этого бы вполне хватило. Жанночка во всем созналась, и ее пожалели – хозяйский ребенок ее обожал – и поступили благородно, купив ей билет в Москву.
Ляля выслушала дочь молча и даже спокойно. Она укрыла плачущую Жанночку одеялом и ушла к себе. Чему было удивляться? На ночь она выпила реланиум, в своих горьких мыслях стала тяжело засыпать, подумав о том, что кровь не вода. Разве мало она заплатила своим одиночеством за несколько дней сумасшедшего счастья? «А может быть, еще обойдется?» – горько вздохнула Ляля, не очень, впрочем, поверив себе.
Итак, было куплено пианино – громоздкое, ставшее сразу каким-то нелепым предметом в нашей и без того маленькой комнате, еще остро пахнувшее деревом и лаком. Пианино было взято в рассрочку, и мои бедные родители, видимо, предвкушали счастливые семейные вечера, когда милая дочь с косой, в плиссированной юбочке подкрутит круглый черный металлический стул и, расправив на коленях складки юбки, опустит руки на клавиши.
Оно вызвало у меня мимолетный, сиюминутный интерес – пальцем по блестящим клавишам, да и бог с ним. Я ушла читать. Это не требовало никаких усилий и труда. Это просто было абсолютным счастьем. Всегда. И до сей поры.
Вскоре через бабушкиных знакомых была найдена учительница, конечно, частная, жившая недалеко – в районе Боткинской больницы. На смотрины (или просмотр) мы поехали с моей героической бабушкой. Дом был солидный, сталинский – пожалуй, единственное положительное, что оставил после себя этот изувер. В отличие от меня бабушка заметно волновалась и у подъезда спешно смолила очередную «беломорину».
Дверь открыла высокая, хорошо пахнущая дама в брюках и широкой шелковой кофте с драконами. Она сухо кивнула и предложила нам войти.
Комната была, видимо, гостиной. В ней стояли красивые кресла с синей бархатной обивкой, большой круглый стол на гнутых резных ножках, небольшой коричневый рояль и пузатый сервант с шелковой обивкой внутри. Этот сервант и приковал накрепко мое детское внимание. Кого там только не было! И дамочки в шляпках и кружевных юбках с кавалерами, и такие же дамочки с собачками на поводках, и пастушки с тонкими свирельками, и стройные скрипачи, прижимающие к щекам изящные скрипки, и хрупкие балерины в полупрозрачных пачках. Это был целый дивный мир, не виданный мною раньше.