litbaza книги онлайнИсторическая прозаБорис Пастернак - Дмитрий Быков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 68 69 70 71 72 73 74 75 76 ... 272
Перейти на страницу:

Однако еще вот что. (…) В последнее время наперекор всему я стал работать, и во мне начали оживать убежденья, казалось бы, давно похороненные. Главное же, я убежден, что искусство должно быть крайностью эпохи, а не ее равнодействующей, что связывать его с эпохой должны собственный возраст искусства и его крепость, и только в таком случае оно впоследствии в состоянии напоминать эпоху, давая возможность историку предполагать, что оно ее отражало. Вот источник моего оптимизма. Если бы я думал иначе, вам незачем было бы обращаться ко мне».

Никакого особенного оптимизма тут, однако, нет: есть скорее надежда на то, что обращение к эпосу (в 1925 году был начат «Спекторский», и Пастернаку нравилось писать о тринадцатом годе, он даже приободрился) несколько ослабит потребность в лирике. Но когда Пастернак не писал лирики, он чувствовал себя не слишком комфортно. Отвечая на следующую анкету — теперь уже присланную «Ленинградской правдой»,— о перспективах современной поэзии, он ответил еще жестче. Дело было в январе двадцать шестого, в самом начале работы над поэмами о пятом годе. Горнунгу он признавался, что ответил иронически, без надежды на публикацию:

«С поэзией дело обстоит преплачевно. Во всем этом заключен отраднейший факт. Просто счастье, что имеется область, неспособная симулировать зрелость или расцвет в период до крайности условный, развивающийся в постоянном расчете на нового человека, в расчете, прибавим, который и сам болеет и видоизменяется (…) Кто виноват в бедственном положении поэзии? Двадцать шестой год тем, что он не тридцатый. (Он еще думал, что к тридцатому сформируется новый человек; сформировался он только к середине тридцатых, когда первому поколению уже советской интеллигенции — например студентам ИФЛИ — оказались нужны и Блок, и Ахматова, и Пастернак — Д.Б.) Нужна ли вообще поэзия? Достаточно такого вопроса, чтобы понять, как тяжело ее состоянье. В периоды ее благополучия не сомневаются никогда в ее бесспорной ненужности. Когда-нибудь это опять перестанет возбуждать сомнения и она воспрянет… Только поэзии не безразлично, сложится ли новый человек действительно или же только в фикции журналиста. Что она в него верит, видно из того, что она еще тлеет и теплится. Что она не довольствуется видимостью, ясно из того, что она издыхает».

В конце двадцать пятого года Пастернак принимает не самое простое для него решение: написать вещь к двадцатилетию первой русской революции. Словно оправдывая отца, Евгений Пастернак замечает, что в 1915 году, без всякого конформизма, он написал уже стихотворение «Десятилетие Пресни», а теперь хотел по-новому, «по-взрослому» осмыслить то, что наблюдал пятнадцатилетним подростком из окна квартиры на Мясницкой. В самом деле, в том стихотворении — «отрывке», как назван он у Пастернака,— есть уже некоторые приметы первой редакции «Высокой болезни». Революция и тут трактовалась как явление природы, как буря в небесах — «Исчез, сумел исчезнуть от масштаба разбастовавшихся небес»; даже и рифма та же самая — исчез — небес. Не люди бунтуют, а небеса; люди — только отражение. Такова была устойчивая точка зрения Пастернака на историю, которая вся — только отражение грандиозных катаклизмов, происходящих в иных сферах (быть может, божественных — а быть может, как казалось ему в зрелости, природных). Не люди стреляют — это «Стояли тучи под ружьем», «и вечной памятью героям стоял декабрь». Попыткой заново, аргументированно, масштабно развернуть этот символистский, платоновский взгляд на природу революции и был поэтический цикл «Девятьсот пятый год».

Подтолкнуло его, конечно, громкое празднование двадцатилетия первой революции, с подробнейшими и заунывнейшими перечислениями имен павших героев. Писать, по большому счету, он собирался не о так называемой революции, а о собственном восприятии тех времен, о первом соприкосновении с возлюбленной катастрофой, когда все кругом беспокоятся, но рутина кончилась, и так тревожно, и весело, и так близко подходит чудесное! Небо придвинулось вплотную, бурное небо декабря — зима всегда ассоциировалась у него с катаклизмом, с вихрем времени, тут он совпадал с Блоком… «Этот оползень царств, это пьяное паданье снега» — потом снегопад всегда будет у него означать наступление катастрофической новизны, близость смерти; это сохранится и в неоконченной пьесе «Этот свет», и отчасти в «Докторе Живаго».

Вместе с тем Пастернак подошел к делу серьезно и ответственно, потому что если уж брался за вещь заказную или хотя бы ангажированную — он считал себя обязанным, во избежание толков и спекуляций, с максимальной щепетильностью исключить малейшие вольности. Началось изучение источников, последовало письмо к вечной выручалочке-Черняку с просьбой достать «кучу книг». О своих задачах Пастернак в этом письме высказывается с почти циничной откровенностью — то ли несколько бравируя ею перед молодым другом (от неловкости, что приходится его напрягать), то ли потому, что ему в самом деле хуже горькой редьки надоело «сидеть на мели», пока другие, не обладавшие и десятой долей его таланта, процветают на идеологических заказах.

«Мне хочется отбить все будки и сторожки откупных тем. Дальше я терпеть не намерен. Хочу начать с 905 года».

Иной недоброжелатель Пастернака скажет, что в этом вся русская интеллигенция — сколь ни фрондируй, а политическая конъюнктура заставляет писать «заказуху», приуроченную вдобавок к юбилею. Но, во-первых, Пастернак не фрондировал: для него это было мелко. Во-вторых, он действительно собирался написать о пятом годе не ура-революционную (это было бы несложно и вызвало бы немедленное улучшение его статуса), а вполне честную вещь, в согласии со своим пониманием истории. Наконец, «отбить все будки и сторожки откупных тем» — означает отбить их у бездарностей, которые способны их только скомпрометировать; сами темы не вызывают отторжения. У него было вначале запланировано всю вещь кончить к осени и успеть с нею в юбилейные журналы, но провозился он в результате до весны следующего года. Слава богу, границы первой русской революции определялись в официальной историографии как 1905—1907-й и вещь оставалась юбилейной еще два года.

Небольшая — пятнадцать страниц в пятитомнике — поэма довела его до отчаяния:

«В последнее время я прихожу в отчаянье от сделанного и вообще настроенье у меня прескверное», «зашел в такой тупик, что с меня этой тоски на всю жизнь хватит» —

это впечатление от первого столкновения с революционной реальностью, которое надо обрабатывать в духе принудительного, экзальтированного восхищенья — а чувства она вызывает совсем другие, ибо ни восхищаться бурей, ни осуждать бурю нельзя. Описание пятого года оказалось для Пастернака особенно трудным потому, что в этой вещи нет человека — есть движение масс, есть природа, есть собственные отроческие воспоминания, но герой отсутствует, ему неоткуда взяться. Сколько бы ни упрекали его в унисон Ахматова с Цветаевой в том, что в его стихах нет человека,— человек есть всегда, видящий, воспринимающий, весь превратившийся в слух и зрение, но ни на секунду не перестающий одухотворять своим присутствием глухонемую до него жизнь. В «Девятьсот пятом годе» биение пульса чувствуется там, где этот воспринимающий протагонист — пятнадцатилетний мальчик — присутствует. Там, где его нет,— не спасает и великолепно найденный пятистопный анапест с короткой разбивкой строк.

1 ... 68 69 70 71 72 73 74 75 76 ... 272
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?