Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
— Давай, вали дальше! — потребовали сверху.
— Дальше-то? — Чонкин задумался.
Вся камера № 1 возбужденно ждала продолжения. Время было — после отбоя. Чонкин лежал на средних нарах между блатным пареньком Васей Штыкиным по прозвищу Штык и паном Калюжным, пожилым дядькой с вислыми усами.
Чонкин пытался собраться с мыслями, его торопили, сбивали с толку, кричали снизу и сверху: «Ну телись же ты, падло!», словно он был коровой.
— Ну вот, — сказал он, поправляя под собой шинель, — сижу, значит, я с пулеметом в кабинке, Нюрка хвост заворачивает, бутылки летят, а эти кричат «сдавайся!». А как же сдаваться, я ж не могу, я на посту, мне ж не положено. И тут вдруг что-то ка-ак сверканет, и так у меня в голове все поплыло, и сделалось так хорошо, и дальше ничего не помню, лежу как мертвый.
Вся камера притихла, как бы почтив молчанием память Чонкина, а пан Калюжный, лежа на спине, быстро перекрестился и сказал тихо: «Царствие Небесное».
— Ну вот, — помолчав, продолжал Чонкин, — очинаюсь это я, значит, в животе бурчит, башка будто чужая, открываю глаза и вижу передо мной…
— Черт, — подсказал кто-то снизу, но на него цыкнули, и он умолк.
— Не черт, — поправил Чонкин, — а генерал.
— Ха-ха, генерал, — засмеялись уже наверху. — А может, маршал?
— Закрой хлебало! — оборвали и этого.
— Закрой, — сказал и Чонкин. — Ну вот. Я и сам сперва не поверил и говорю: «Нюрка, это же генерал». Л он мне: «Да, — говорит, — сынок, я и есть, — говорит, — генерал». Ну, я встаю, калган гудит, но, как положено, пилотку поправил, руку к виску… — Чонкин приподнялся на локте и, как бы вытягиваясь перед воображаемым начальством, на всю камеру прорявкал: «Товарищ генерал, за время вашего отсутствия никакого присутствия не было». А он… — Чонкин обмяк и усталым, отчасти даже старческим голосом изобразил: «Спасибо, сынок, за службу». И сымает с себя… ну. это…
— Штаны, — подсказали из-под нар.
— Дурак, — оскорбился Чонкин за своего генерала. — I |с штаны, а этот… Ну, круглый такой… ну, орден.
Штык на своем месте заерзал, приподнялся, наклонился над Чонкиным.
— Орден? — переспросил недоверчиво.
— Орден, — подтвердил Чонкин.
— Какой?
— Ну, этот… Ну, красного этого…
— Знамени?
— Ну да. Ну, знамени.
Штык поднес к носу Чонкина руку со скрюченным указательным пальцем:
— На, разогни.
— Чего это? — Ожидая подвоха, Чонкин недоверчиво смотрел на согнутый палец.
— Да разогни же.
— А на кой?
— Разгинай, не бойся.
Пожав плечами, Чонкин разогнул. Он не знал этой нехитрой шутки и не понял, почему все смеются.
— Ну и свистун, — сказал Штык. — Генерал, орден…
— Не веришь? — оскорбился Чонкин. — Да вот же ж пни, дырка.
— За гвоздь зацепился, — сказал Штык.
— Штык! — окликнули его снизу. — Отвали, падло, не мешай человеку. Давай, Чонкин, трави, не тушуйся.
— А ну вас! — махнул рукой Чонкин.
Он обиделся, замолчал и, встав на карачки, долго расправлял шинель на узком пространстве между Штыком и паном Калюжным; Его звали, ему обещали больше не перебивать, его упрашивали, он не ломался, он просто молчал, думал. Защищая свой пост, он не знал, что совершает что-то особенное, а теперь по интересу слушателей и даже по их недоверию понял, что совершил что-то особенное и даже по-своему выдающееся, а вот не верят, и некому подтвердить.
Народ в камере был разношерстный. Некий индивидуум, которого звали почему-то Манюней, сказал Чонкину:
— За дезертирство это тебе сразу вышку дадут, расстреляют.
— Манюня! — окликнул его востоковед (в Долговской тюрьме были люди самых диковинных профессий) Соломин. — Перестаньте пугать человека.
— Да я не пугаю, — возразил Манюня. — Я говорю: раз дезертирство, значит, вышка. Это если б он, скажем, в самоволку пошел или, допустим, от эшелона отстал, ну тогда, конечно, можно бы ограничиться штрафной ротой, а когда дезертирство, да еще с сопротивлением властям, тут уж без вышки никак… — Манюня помолчал, подумал. — Ну, вообще-то сейчас расстрел гуманный. Раньше-то было как. Раньше тебя выводят во двор; отделение с винтовками, прокурор, доктор. Приговор читают, глаза завязывают, потом командуют: «Отделение, приготовиться!» Жуть! Теперь все не так. Теперь гуманно. Повели тебя, скажем, в баню, а по дороге — бац в затылок, и все. Охо-хо! — зевнул он. — Поспать, что ли.
Народ еще крутился на нарах, переговариваясь о том о сем, перекидываясь шуточками. Грузин Чейшвили рассказывал, как на воле жил сразу с двумя певицами. Другой голос излагал длинный и скучный анекдот, вся соль которого заключалась в том, что в нем действовали русский, еврей и цыган.
— Когда мне бывает трудно, — сказал бывший профессор марксизма-ленинизма Зиновий Борисович Цинубель, — я всегда читаю Ленина.
— Легче становится? — спросил кто-то.
— Напрасно иронизируете, — отозвался Цинубель. — Когда-нибудь вы поймете, что у Ленина есть ответы на все вопросы.
— А за что сидишь, батя? — спросил Чонкин пана Калюжного.
— А бис його знае. За якийсь процкизм чи шо, — беспечно ответил Калюжный.
— И давно?
— Та давно. З тридцать четвэртого року. Только раньше я сыдив за воровство, за мошенничество, за бродяжничество, а теперь ото за процкизм.
— А на волю хочется? — спросил Чонкин.
— На волю? — удивился Калюжный. — Ни. А шо там хорошего?
— Как? — всполошился Чонкин. — Дак как же чего хорошего? Ну, там… это… солнышко светит, птички поют.
— А на шо тоби та птичка? Шоб вона тоби на голову какнула?
Чонкин растерялся и не знал, что ответить.
— Ото ж уси кажуть: воля, воля, — развивал свою мысль пан Калюжный, — а разобраться, так вона никому и нс нужна. Туг тэбэ утречком разбудылы, несут баланду. Много чи мало, а принесут. А на воли хто тоби принесе? II» нихто. В мене жинки немае, а сестра пише письма. Цей пид поезд попав, другий от пьянки вмер, третий утонув, четвертый ще шось… И це ж только в мирное время, колы война, то ще хуже. Тут свистить, тут бабахае, та ты шо! У тюрьми луче. Тут люди яки сидять — профессура. А на воле шваль одна осталась, ей-бо!
Пан Калюжный еще долго убеждал Чонкина в преимуществах тюремной жизни, вдруг неожиданно смолк И полуслове и захрапел.
Чонкин повернулся на другой бок, лицом к Штыку, Подтянул к подбородку колени, накрылся свободной Полой шинели, полежал — неудобно. Спина прикрыта, перед открыт, в грудь дует. Лег на спину, попробовал полы на себя с двух боков натянуть, опять на все не хватает. Лег на левый бок, спереди шинель на себя завернул, спина мерзнет. А пока вертелся, шинель снизу Лилась в один комок, пришлось опять на карачках ползать, вызывая неудовольствие и пана Калюжного и Штыка.
Всегда считал себя Чонкин неприхотливейшим существом, а тут,