Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говори, говори.
— Да что говорить? — смутился Бродяга. — Как-то не растолкуешь… Глядя на нее, будто уверился, что все мы не просто так рождаемся и мрем, что есть высшая разгадка, есть она… Иначе, ежели разгадки бы не нашлось, так никто бы и не нарождался. Вот что остановило, не жалость…
— Белый мортус, как есть Белый, — удовлетворенно крякнул старец. — Не о себе печется, слава те, господя…
…Умирала мещанка, сорока шести лет, от огня внутреннего, лечению неподвластного. Исидор велел стоять за дверью, с пером наготове, а можно и без пера. Остальных сородичей разогнал, чтоб не мешались под ногами.
— Эта, как пить дать, преставится, — едва потрогав лоб больной, заметил старец.
Бродяга задрожал. Понял, что тощая тетка сегодня помрет наверняка, в который раз ошпарив страхом. И понял, что сегодня начнется нечто.
Придет третье слово стиха, его стиха. Без греха придет, по закону неписаному.
Шепот за дверью прервался, больная захаркала. Исидор отчетливо, не напрягая голоса, как он умел, окликнул. Бродяга толкнулся внутрь, не зная, чего ожидать. Следом сунулась девка с кувшином, глазья любопытные. Исидор замахал на нее черной пятерней, мигом смылась.
— Меня вынеси отсель, а сам слушай, — велел старик, и за локоть, точно клещами, ухватил. — Остатнее слово за тобой… мортус.
Бродяге казалось, что потолок сучками вдруг пророс и вниз и тянется к нему, насквозь прорубить тянется.
Мортус…
— Да как же?.. — взвился он. — Не положено мне, отец…
Больная тяжко застонала; платок на ее груди — словно в крови выстирали. Капли пота на прозрачном лбу висели горошинами.
— Остатнее слово твое, мне не говори. Мне она, что надоть, донесла.
— Спасибо, родимый… — прохрипела женщина. Глаза ее влажными провалами упирались в потолок.
Бродяга вынес деда из натопленной спальни, вернулся, притворил дверь. Писать, однако ж, не пришлось. Спустя минут семь женщина дугой выгнулась, кровью плюнула, затем подняла медленно руку и, перстом в темноту указуя, одно лишь слово произнесла:
— Княже…
Бродяга выбрался, шатаясь. Сила враз ушла, кровь от головы отлила, по ногам мурашки забегали. Вроде дверью за собой звучно не хлопал, а лампады в горнице погасли. Вбежавшая сестра покойной опрометчиво в глаза ему глянула — и отшатнулась, по стене сползла. Девка за ней свечи несла, взвизгнула, назад пятясь. Исидор шикнул, брови сдвинул.
— Ага, проняло… Затвори уста, окаянный. Вымолвишь — прокляну. И себя погубишь, и безвинных…
— В глазах темно… — пожаловался Бродяга, когда уже правили назад. Присыпало снежком помаленьку, воздух хрустко кололся, дышало небо близким морозом.
— Тпрру! — сказал лошади старец.
Бродяга скатился с телеги в окаменелую грязь. Снова и снова видел перст скрюченный, небо агатом отдавало, в ушах — грохот дальний, будто гроза за лесом сторонилась. Никак он не мог проморгаться, темень приступила. Вроде впрямую на огонь смотрит, а мнится, будто витраж голландский огонь заслоняет.
— Слепну я, отец… Что за напасть?
— Радость тебе, а не напасть, дурак. Жив остался, а скулишь, как пес. Теперича слушай, бродяга. Знак седни тебе явлен был, навроде ярлыка малого. Знак не от светлого, от иного, строка первая сложилась. Как слова переставить — твое дело. Захотишь отринуть напасть — милости прошу. Всенощную отстоишь, до зари ишо неделю службы отстоишь, попостишься, можа, и полегчает…
— Что полегчает? Как отравы наелся…
— Не отравы. Постриг принял. Благодать тебе сошла, только не от Христа, от иного. Прости мя, Господи, что всуе имя твое упомнил. Не жалей, бродяга. Печать у тебе во лбе ишо раньше горела, сразу тебя признал.
— Да что за печать такая? — Бродяга стонал в подмерзшей луже, держался за глаза, за виски. Лошадка прижимала уши в испуге, сторонилась его, будто волка чуяла.
— Мортуса Белого печать… Мало кто об нем наслышан. Книги чародейские от греков завезли, да при Грозном еще спалили, вишь, умники. Спалить легко, а как потом с нечистью управляться, а? Вот славно, что кусок от книги одной, называть не буду, изустно заучили. Потому мало кому ведомо…
— Это я нечисть, что ли? — обиделся Бродяга.
— Ты дурак просто, — успокоил Исидор, плотнее закутываясь в драный полушубок. — Нечисть — это, не к ночи сказано, например, Черный мортус. Тот жизнь сосет, да одной ему постоянно мало. У детей малых сосет, у старых, болезных, кто при себе соки жизни удержать не может, слабые кто… Слушай меня, Бродяга. Я ишо отроком голопузым бегал, приезжал к нам в обитель старец Гаврила с Ильмень-озера. Чудной был человек, но как есть святой, птиц собирал на поляне. Это я сам видел. Птиц собирал на длани и по муравке мог пройтить, цветов стопами не сгибая. Он про книги запретные ведал, вьюношем выучил, изустно передать дальше хотел, да не мог. Не мог сыскать ни по селам, ни средь затворников отрока, кто бы память добрую имел, да к тому тяготение к науке. Было так, что и плевали вослед, и от патриарха псы подметные приползали, погубить хотели…
— Так он тебя сыскал?
— Меня взял, долго учил. По гроб буду ему свечи ставить. Научил много, теперь голова худая стала, забываю… И про мортусов научил. Черные опасны зело, может, от них чума с язвой и идут, тут не проверишь. И разглядеть их простым глазом никак не можно…
— Колдуны это?
— Не всегда. Старец Гаврила на Отрепьева указывал, на самого даже Грозного. Змей тот был, даром что книги жечь велел… Сами прочитали, заклятия тайные постигли, а с другими делиться не блазнилось им. Но те далече, сгинули уж, хоть все не по сроку. Либо казнены, либо отравлены, всяко не своей смертью ушли, и слава богу! Истинным божьим людям давалось зрение великое. Находили Черных даже в утробах материнских, вот как, там и жгли, ага… Да ты не дрожи, Бродяга. Белый мортус не таков, он хучь и родился с ярлыком, а все ж таки без пострига в силу не войдет. Белого одна рана допекает — люто он смерти страшится, и через страх свой может тварям божьим навредить. Пустой внутри Белый мортус, ты уж не обижайся, но пустой. Веры христовой не удержит, да и другой веры никакой. Слоняется так и мучается, пошто жизнь дадена, коли правды в ней ни на грош, а в закате — могила? Оставлять без присмотра Белого мортуса никак нельзя, хоть вепрем и не кидается. Но разбойничков, лихих людишек из них немало вышло, сказывают. Случайно аль по родству предсмертное слово услышит — и с того момента изнутри вывертом оборачивается. На каторгах самые бойкие Иваны, знашь, кто? Вестимо, Белые мортусы, завсегда заправляют да хозяйничают в делах паскудных. Почему так? Да потому, что пустые внутри, не держит их ничего от резни, от убийства да лихоимства…
Бродяга слушал, затаив дыхание, на себя слова грозные перекладывал, Мурашки по коже от ужаса бегали, словно в зеркало сатанинское заглянул. А ведь и верно, не раз ему в дремоте являлось, что будто бы нету никаких законов, кроме законов его собственных. Где предел его праву и где предел праву иному, от Бога даденому?