Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
На «том свете» я спрошу:
– Ну, что же, Вера, доносила старые калоши?
Потому что на этом свете она спросила:
– Барин, у вас калоши-то худые. Отдайте их мне.
И я, – засыпая после обеда, сказал:
– Возьми, Вера.
Она была черная, худая и мертвенная, лет 45-ти, но очень служила мне верной службой.
Я не догадался ничем ее отдарить. Не пришло на ум (действительно). А теперь почему-то мучит и вспоминаю. Это было 23 года назад.
Она была безмолвная и безответная. Огурцы засолила. Подает в сентябре. Твердые-претвердые.
– Что это за нелепые огурцы, Вера?
– Это с острогоном. Крепче. Через 2 недели будут совсем хороши.
Котлеты. И – ягоды черные!!!
– Это что за нелепость. Вера???!!!
– Я у купцов так готовила. С черносливом.
И действительно было приятно.
* * *
У Родзевича была горничная. Очень милая. Он же был жесток (учитель математики).
Тогда я, Стройков, Запольский, Штейн (жили у Василия Максимовича, на верху) решили ему отомстить за вечные двойки.
По длинному нижнему коридору (учительскому) она несла барину суп. Обе руки заняты. «Точно нас осенило»: мы подскочили с трех сторон и стали… чего-то искать у нее в кофте. Волнуется, бранится, но ничего не может поделать (руки заняты). И бежать не может (уронит миску). Бранится. У нас руки как таракашки по ней бегают. Но ничего особенного, и вообще скромно. IV класс гимназии… «Глупыши и не понимаем». Нам бы надругаться над Родзевичем.
Он был поляк, католик, ханжа и сослан в Нижний за «бунт». Бесцеремонно он всем полякам ставил не менее 3-х (даже Горскому, который ничего не знал и нагло манкировал); нам же, русским, почти сплошь ставил двойки.
Он был маленький, почти крошечного роста, с козлиной бородой, худой, злобный, и почему-то вкруг шеи наматывал длиннейший грязный шарф.
Голос – громóвый. Сущий сатир или дьявол.
На другой день, войдя на кафедру, но не садясь, он гробовым глухим голосом, не понятно ни для кого в классе (кроме «нас четырех»):
«– И вы-ы-ы! – Бормотанье… – Испорченные ю-ю-ю-юноши… Некоторые из вас… Осмеливаются… Даже своих наставников не уважать»…
Но он был до того хитер, что в этот урок никого из нас не вызвал к доске (доказывать теорему).
Только потом мучил.
* * *
Любовь продажная кажется «очень удобною»: «у кого есть пять рублей, входи и бери». Да, но
Облетели цветы
И угасли огни…
Чтó же он берет? Кусок мертвой резины. Лайковую перчатку, притом заплеванную и брошенную на пол, которую подымает и натягивает на свою офицерскую руку и свою студенческую руку. «Продажная любовь» есть поистине гнусность, которая должна быть истреблена пушками (моя гимназическая мечта), порохом и ножом. На нее нужно смотреть, как на выделку «фальшивой монеты», подрывающей «кредит государства». Ибо она, все эти «лупанары» и переполняющие улицы ночью шляющиеся проститутки, – «подрывают кредит семьи», «опровергают семью», делают «ненужным (осязательно и прямо) брак». Ну, а уж «брак» и «семья» не менее важны для нации, чем фиск, казна.
Но «проституция ничему не уступает»: свидетельство истории. И, значит, «пусть она будет», но совершенно в ином виде, чем теперь: не в виде бродячих, грязных собак, шляющихся «для всякого» по улице, не в виде «мелочной лавочки», где каждый берет «на три копейки семячек». Нужен иной ее образ: не оскверняющий, не развращающий.
Как-то у меня мелькнуло в уме: в часть вечера, между 7–9 (и только), все свободные (без мужей и не «лунного света») выходят и садятся на деревянные лавочки, каждая перед своим домом, и скромно одетые, – держа каждая цветок в руке. Глаза их должны быть скромно опущены книзу, и они не должны ничего петь и ничего говорить. Никого – звать. Проходящий, остановясь перед той, которая ему понравилась, говорит ей привет: «Здравствуй. Я с тобой». После чего она встает и, все не взглядывая на него, входит в дом свой. И становится в этот вечер женою его. Для этого должны быть назначены определенные дни в неделе, в каждом месяце и в целом году. Пусть это будут дни «отпущенной грешницы» – в память ее…
…В разряд этот войдут вообще все женщины страны, – или города, большого села, – неспособные к единобрачию, неспособные к правде и высоте и крепости единобрачия. Они не должны быть ни порицаемы, ни хвалимы. Они – просто факт. Но они очень должны наблюдать себя, свою телесную чистоту, свое нервное (полное) спокойствие. Они должны быть постоянно свежи: от этого изгоняется каждая, принявшая двух в один вечер (теперь сплошь и рядом), принявшая кого-нибудь в дни своего «месячного очищения», и вообще в «непозволенные дни». Через это «кабак» проституции устранится, а «душа проституции», которая есть, выберется из-под мусора. Разумеется, у них должны быть дети, вообще они должны быть детные. Они – семьянинки: «но – вдовствующие» с каждым утром и каждый вечер «вновь выходящие замуж» (психология, чувство самосознания, отнюдь не убитое и не умаленное).
Мне рассказывал один портной историю своего брака: он «и не видал жены своей», дочери швейцара в чрезвычайно высокопоставленном дому. Ей было всего 17 лет, и, как потом он узнал, родители говорили ей: «ты хоть постой за венчанием» (т. е. «а потом – поступай, как знаешь»). Она была совершенно неудержима в «отдачах» и не могла не отдаться каждому, кто ей понравился («приглянулся»). Муж (хмурый мещанинишка, – прилежный, «одна проза») был ей совершенно противен, и она, уже спускаясь с лестницы после венца, не позволила ему подать себе пальто, неглижерски отвернувшись от него. «Ко мне в дом она взяла тетку, которая с нею спала в одной комнате, в эту первую брачную ночь». Дней через пять она переехала к родителям. Ежедневно с двоюродною сестрою мужа она уходила на холостую квартиру своего кузена, и он был ей «муж» на час. Родители уже не сдерживали: ничего нельзя было сделать. Замечательно, что на ее сторону стала и полиция (была обаятельна?) и посадила муженька «в холодную» или вообще «к себе», – и держала, «пока не даст паспорта (ей) на отдельную от себя жизнь». Он не давал, пока не пришел ко мне советоваться (тогда я писал о разводе). Я сказал, что знал, т. е. что «Св. Церковь ему развода не даст (“ибо без свидетелей”) и он должен претерпеть». Он, главное, был возмущен, что она мешает его работе, его укладу жизни, что он «не в спокойных мыслях», – не понимая сам, «муж или не муж». Такую же еще раз я встретил (ее рассказ) – образованную, красивую, в высшей степени скромную (в манерах), и об одной такой мне рассказывала поразительную историю Евгения Ивановна, добавлявшая: «я не могла ее не любить, до того она была вся милая и приятная». Сама Евг. Ив. абсолютно целомудренна. Вот факты.
* * *
…Как поршень действует в цилиндре насоса? – под поршнем образуется пустота. И природа с ее terror vacui[104] стремится наполнить ее. Выступают и поднимаются воды земли, собираются воды земли (почвы) и устремляются к уходящему поршню… И жизнь, и силы, и кровь. Вот отчего «весь организм» как бы собирается в одну точку. И, поистине, эта точка и в это время есть «фокус организма и жизни», – подобно как есть «фокус» в оптических стеклах.
* * *
Оплодотворение детей входит неописуемым чувством в родителей: – «Вот я прикрепился к земле», «земля уроднилась мне», «теперь меня с земли (планеты) ничего не ссадит», не изгладит, не истребит.
Отсюда обряд, песни, цветы, у всех народов, у нас – венчание; белое платье, венцы на головы брачущихся.
Но это – глубже, это не обряд; обряд пришел «совсем потом» и показует не свою важность, а важность того, к чему он прикрепился.
Отсюда же в древности «пир происходил», когда новобрачные уже отводились в опочивальню (в Иерусалиме – в «хуппу»), и они начинали совокупляться во время самого пира; у нас, русских, до последнего времени выносилась «в пир» и показывалась гостям снятая после совокупления сорочка новобрачной, со всеми знаками его силы и ее чистоты. Но это – не «проверка»: разве психология пира такова, чтобы «рассматривать подпись на долговой расписке». Совершалось это вначале по наивной и открытой радости родителей, что крови начали уже сливаться, два рода – его род и ее род – слились в одну реку, срослись в один ствол Вечного Дерева; –