Шрифт:
Интервал:
Закладка:
РАФ Д
(Озадаченно, изображая озадаченность.) Что ты несешь?
АРИ Ф
(Искренне озадаченный.) Не помню. Украинцы. День моего рождения. Свечи. Я хотел сказать что-то важное. С чего я начал?
И так всегда: стоило кому-нибудь заговорить, как он тут же увязал в воспоминаниях. Слова превращались в поток сознания без начала и конца, и говорящий захлебывался в нем прежде, чем успевал добраться до спасительного понтона мысли, которую пытался сформулировать. Невозможно было упомнить, кто что имел в виду и о чем после всех этих слов, собственно, шла речь.
Поначалу они были в ужасе. Общие собрания штетла теперь устраивали ежедневно, сводки с фронтов (8200 ЧЕЛОВЕК УБИТЫ НАЦИСТАМИ НА УКРАИНСКОЙ ГРАНИЦЕ) изучали с редакторской пристальностью, разрабатывали и отвергали планы действий, огромные карты раскладывали на столах, как пациентов перед полостной операцией. Но постепенно собираться стали реже — сначала через день, потом раз в четыре дня, потом раз в неделю, — и встречи эти теперь больше напоминали холостяцкие посиделки, нежели штаб по выработке плана действий. Для большинства трахимбродцев всего двух месяцев без бомбардировок оказалось достаточно, чтобы удалить из памяти занозы страха, засевшие там в ту памятную ночь.
Они не столько забыли, сколько приспособились. Воспоминания вытеснили ужас. Стараясь упомнить все, что им следует вспомнить, они смогли наконец не думать иногда о войне. Гул воспоминаний о рождении, детстве и юности был громче грохота разрывающихся снарядов.
Вот ничего и не было сделано. Ни принятых решений. Ни упакованных чемоданов или оставленных домов. Ни вырытых траншей или укрепленных зданий. Ничего. Они сидели сложа руки, как дураки, ждали чего-то, как дураки, и говорили, как дураки, о временах, когда Семен Д произвел такой потешный фокус со сливой, что все часами надрывали над ним животы, а в чем именно заключался фокус — никто не помнил. Они остались ждать смерти, и не нам их за это винить, потому что мы поступили бы точно так же, и поступаем. Они смеялись и шутили. Они думали об именинных свечах и ждали смерти, и мы обязаны их простить. Они заворачивали в газету (НЕМЦЫ НА ПОДСТУПАХ К ЛУЦКУ) здоровенную форель — улов Менахема — и устраивали пикники с говяжьей грудинкой в плетеных корзинках под купами высоких деревьев у небольших водопадов.
Прикованный к постели со времени своего оргазма, дедушка не смог присутствовать на первом собрании штетла. Зоша справилась со своим оргазмом достойнее; возможно, потому, что вообще его не испытала, а может быть, потому, что хоть ей и нравилось быть замужней женщиной, хоть ей и хотелось все время трогать мертвую руку мужа, полюбить по-настоящему ей еще только предстояло. Она сменила заляпанные семенем простыни, приготовила своему новообретенному мужу горячий бутерброд и кофе на завтрак, а на обед поднесла ему тарелку с остатками свадебного цыпленка.
Что с тобой? — спросила она, усаживаясь на край кровати. — Я что-нибудь не так сделала? Ты несчастлив со мной? Дедушка вспомнил, что Зоша еще совсем дитя — пятнадцать лет, а на вид и того меньше. Разве она могла испытать то же, что он? Она вообще ничего не почувствовала.
Я счастлив, — сказал он.
Хочешь, я заберу волосы в хвост, если с хвостом я тебе больше нравлюсь?
Ты мне любая нравишься. Честно.
А сегодня ночью? Я тебе доставила удовольствие? Я научусь. Вот увидишь.
Ты замечательная, — сказал он. — Просто я неважно себя чувствую. Ты здесь ни при чем. С тобой все замечательно.
Она чмокнула его в губы и сказала: Я твоя жена, — точно повторяла данный накануне обет или напоминала о нем себе или ему.
В ту ночь, с трудом найдя в себе силы на то, чтобы умыться и одеться, он во второй раз за последние два дня отправился к Времямеру. Теперь все выглядело иначе. Голо. Пустынно. Без всяких йодл-додл. Площадь штетла все еще хранила следы муки, хотя дождь загнал ее в стыки между камнями, сделав из мучной простыни мучное макраме. Большинство флагов, развешанных по случаю вчерашнего праздника, уже успели снять, но некоторые все еще свисали из окон верхних этажей.
Пра-пра-пра-прадедушка, — сказал он, опускаясь (с огромным трудом) на колени. — Мне кажется, я прошу у тебя так мало…
Учитывая, что ты никогда не заходишь поговорить, — сказал Времямер (недрогнувшими губами чревовещателя), — с тобой трудно не согласиться. Не пишешь, не…
Мне не хотелось обременять тебя.
Мне не хотелось обременять тебя.
Но ведь обременил, пра-пра-пра-прадедушка. Обременил. Взгляни на это лицо, на мешки, на морщины. Я выгляжу вчетверо старше своих лет. Эта безжизненная рука, эта война, эти провалы памяти. А теперь еще и влюблен.
Почему ты думаешь, что я имею к этому отношение?
Я игрушка судьбы.
А как жеЦыганочка? Что с ней стало? Она мне нравилась.
Что?
Цыганочка? Которую ты любил.
Я ее не люблю. Я люблюмою девочку.
О, — сказал Времямер и подождал, пока его О достигнет мощеной мостовой, смешается с мукой в стыках между камнями. — Ты любишь малышку в Зошином животе. Всех вокруг отбрасывает назад, а тебя тащит вперед.
В обе стороны! — сказал он, представляя останки повозкикрушения, слова на теле Брод, погромы, свадьбы, самоубийства, самодельные люльки, парады и еще представляя возможные варианты своего будущего: жизнь с Цыганочкой, жизнь в одиночку, жизнь с Зошей и ребенком, который всему придаст смысл, конец жизни. Образы его бесконечных вчера и бесконечных завтра омывали его, пока он ждал, парализованный, сегодня. Он, Сафран, был рубежом между тем, что было, и тем, что могло быть.
Так чего же ты от меня хочешь? — спросил Времямер.
Сделай ее здоровой. Огради ее от болезней, слепоты, порока сердца, безжизненных членов. Пусть она будет идеальной.
Миг тишины, а затем Сафрана вырвало утренним бутербродом и остатками свадебного цыпленка — комковатой жижей из желтого и коричневого — прямо на негнущиеся ступни Времямера.
По крайней мере, я не сам в это наступил, — сказал Времямер.
Видишь! — взмолился Сафран, не в силах устоять даже на коленях. — Вот что это такое!
Что, что такое?
Любовь.
Что?
Любовь, — сказал Сафран. — Вот на что это похоже.
Знаешь ли ты, что после несчастья на мельнице твоя пра-пра-пра-прабабушка приходила по ночам ко мне в комнату?
Что?
Забиралась ко мне в постель, святая душа, зная, что я на нее наброшусь. Нам велели спать в разных комнатах, но она приходила ко мне каждую ночь.