Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да почему? — спросил Свиридов с досадой. — Я одного никак не пойму: почему именно?
— Потому, — невозмутимо отвечал Глазов, — что в противном случае этот список составляли бы мы.
— И все сводится только к этому? — повторил Свиридов.
— В нашем обществе — только. Ум, талант и прочие профессиональные составляющие перестают иметь какое-либо значение.
— Так. — Глазову впервые удалось пошатнуть уверенность Свиридова в Роминой версии, и надо было срочно освоиться в новой конструкции. — Очень хорошо. Ладно. Но тогда — что нам теперь делать? Если от личных качеств больше ничего не зависит? Начать доносить?
— Поздно, — улыбнулся Глазов. — Не поверит никто.
— Ну а что? Уезжать?
— Можно попробовать, но проблематично. Усачева вон уже не выпустили, да и у меня проблемы — начальство собиралось в Японию отправить на симпозиум, но поедет, кажется, другой.
— А тогда как?
— Выпадайте в осадок, Сережа. Что еще кристаллу делать? Попробуйте как-то социализироваться, вон вы продолжаете вашу программу писать — пишите. Можете что-то для себя сочинять.
— Не могу я сочинять, Глеб Евгеньевич, — сказал Свиридов. — Не могу вообще ничего сочинять, когда я в списке. Сижу пасьянсы раскладываю.
— А вот это вы зря. — Чувствовалось, что Глазов наконец удивился. — Не ждал от вас. Я же вам объяснил: вы всегда принадлежали к меньшинству, только не знали об этом. А сейчас вас, слава богу, выявили… Что дурного?
Плодотворная, по-моему, ситуация. Можно гордыню отрастить.
— Для вас, может, плодотворная, а для меня вилы. Что может сочинить инфузория под микроскопом?
— Да только под микроскопом ей и сочинять! — Глазов улыбался все шире. — Это же отлично: такой читатель! Кто прочтет сочинения обычной инфузории? Другая инфузория! А тут кто? Целый наблюдатель, доктор наук. Сейчас-то и писать, когда к вам приковано внимание! Неужели это вам не стимул?
— Если б так — да. Но здесь поправка. Здесь под микроскопом, похоже, человек, а смотрит на него как раз инфузория. И в этом состоянии я вряд ли что-нибудь напишу. Да и описывать нечего — лежишь на приборном стекле…
— Это отличная тема! — воскликнул Глазов. — Отличная! И вот пишете же вы это ваше исследование — подробный перечень с характерной чертой каждого. Я слушал с большим интересом. Гораздо увлекательней, чем традиционная эта байда с сюжетом. Может, это и есть литература нового типа. Так сказать, с гурьбой и гуртом… Некоторые списки очень интересно читаются. Вот я читал про перевал Дятлова, когда изучал массовые фобии и парафеномены всякие. Вы ведь знаете эту историю, как группа погибла на Склоне мертвецов?
— Читал что-то…
— Очень странный сюжет. Они все погибли по-разному, наделав перед этим тьму нелепостей. Среди ночи разрезали палатку изнутри, хотя был вход, ничем не заваленный; все шестеро — подготовленные туристы. Выбежали на снег, двое развели костер и почему-то сунули в него руки и ноги. У одного юноши расплющен череп. Одна девушка без языка.
— Как — без языка?
— Не было, вообще. Нашли труп под снегом через три недели, а во рту пусто. У одного татуировка на груди оказалась непонятная — то есть она была и раньше, но непонятно, что за человек. Короче, до сих пор никакого объяснения: либо коллективное безумие, либо испытания на склоне, ракета прилетела, и они все были ослеплены взрывом. Не знаю, короче. Самая таинственная история из всех советских. Еще подобная была в тайге, тоже разрезали палатку изнутри и выбежали, и лежали веером — зима, а без валенок, в носках, то есть их внезапно что-то очень испугало, до такой степени, что они забыли, где вход. Один успел на дереве нацарапать «Здесь аномалия».
— Не верю, — сказал Свиридов. — «Аномалия» — сложное слово, его не будешь царапать ножом в последний момент. Даже «здесь» сложное. Он бы другое написал, типа «Тут ой».
— Да, «Миша всё». Но не в том дело. Я читал когда материалы по перевалу Дятлова — там подробные списки вещей, которые у них с собой. Штаны фланелевые две штуки, фотокамера «Зенит» одна штука… Записные книжки с гимном Уральского политеха… И вот, знаете, эти списки сильней читались, чем любое расследование. Застывшие люди из пятьдесят девятого года: романтика, студенчество, туризм, пуризм… Девушки все девственницы оказались, представляете? А ведь с мальчиками в походах, вообще активистки и все дела… Они же ничего не знают, до первого космонавта не дожили. Если б издавать подробную опись имущества любого покойника — это лучше любой биографии: и документ времени, и даже итог судьбы. Сюжет в литературе как-то исчерпался, по-моему. Их число ограничено, что там нового придумаешь? А если бы кто-то издал наш список — просто список из двухсот человек, сколько нас тут есть, — это было бы поучительнейшее чтение. Особенно если не говорить читателю, по какому критерию отбор…
— Сроду не стал бы читать такую хрень, — признался Свиридов.
— Не зарекайтесь, не зарекайтесь. Написал же Сорокин про очередь — и сегодня читается как бестселлер. Кажется даже, что и фамилий теперь таких нет.
— Без сюжета ничего не бывает.
— Это в вас сценарист говорит. А иногда во всей жизни нет сюжета, есть зыбкая взвесь и в ней разговоры. Честно вам скажу, мне гораздо интересней было бы просто смотреть на человеческие лица.
— Разговоры слушать — с ума сойдешь. Застенографируйте то, о чем говорят вокруг, — чушь собачья.
— Не всегда, не всегда. — Глазов расплатился. — Не лезьте, я угощаю. Моя очередь. Когда есть действие — тогда да, разговоры, как правило, идиотские. А когда ничего не происходит — тогда только в разговорах весь интерес. По-моему, вы открыли жанр.
— Это не я открыл, — махнул рукой Свиридов. — В классической комедии «Сбрось маму с поезда» изображается литстудия в Штатах, там их полно. И один персонаж зачитывает роман «Список женщин, которых я хотел бы трахнуть».
— Между прочим, — уже на улице заметил Глазов, — этот список сказал бы о нем больше, чем любая биография. Так что подумайте, подумайте.
10
И Свиридов думал.
Мой отец пропал без вести. У Ложкина, Чумакова, Горяинова тоже в детстве ушли или погибли отцы.
Глазов, Сомов и Старухин страдают гипертонией. Проконтролировать всех, произвести замер. Версия о диспансеризации вписывается.
Чернов, Минаев и Козицкий в прошлом году бросили курить. Я почти бросил. Опросить прочих.
Лебедев и Кумач составляют двойную фамилию. Отыскать в истории Глазова-Сомова, Старухина-Ложкина.
Батурин, Морозов и Пугачев являются однофамильцами известных людей. Все остальные тоже являются чьими-нибудь однофамильцами.
Господи, по какому признаку ты всех нас вписал сюда?
Иногда он заходил в блоги — почитать, что пишут о списке. Писали мало. В Валином сообществе разнообразно жаловались на жизнь, но на улицу не рвались. Поражало одно: прежде чужое несчастье вызывало если не сочувствие, то по крайней мере род целомудренного уважения. Если кто-то умирал, стыдились радоваться; если родственника сажали—с этим не поздравляли. Теперь эти правила рухнули: можно было списать это на общую сетевую безответственность — с ника и спросу нет, — но Свиридов чуял за этим падение куда более серьезных ограничений. Внутри у всех была каша, труха, гниль. Чумакову никто не сострадал, большинство сходилось на том, что аудитору так и надо; нашлись люди, подведенные им под монастырь, не могущие ему простить именно отвергнутую взятку. Живой интерес к списку ощущался лишь среди эмигрантских блоггеров, страшно довольных любой здешней мерзостью. Выходило, что всем оставшимся так и надо. Израильские национал-патриоты — самые невменяемые из всех, как жесточайше деды получаются из наиболее зачморенных салаг, — злорадствовали насчет Лурье. Все сходились на том, что если он не уехал в начале девяностых, то безусловно заслуживает своей судьбы. Бывшая одесская инженерша собрала урожай из трехсот восторженных отзывов под постом о гнусном отступничестве всех оставшихся, о том, что еврей, отказавшийся от Восхождения, фактически становится на сторону ХАМАСа, — и Свиридов впервые пожалел суетливого Лурье, режиссера эстрадных зрелищ, отпетого пошляка, радостно затаптываемого своими. Смешней всего было то, что негодующие репатрианты расписывались в ненависти к Эрефии на полуграмотном, но несомненном русском — многословном, многоцитатном русском языке воинственной жаботинской публицистики. Особенно длинный флуд разразился после робкого возражения израильской девушки, не желавшей верить, что ее мать, оставшаяся дома, предала свой народ. За спорами о том, стал ли Израиль сверхдержавой или только идет к этому, Лурье совершенно забыли.