Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, — сказал Владимир. — Втроем так втроем. Отлично проведем время. Выпьем. Напьемся. Ладно?
— Ладно!
Просияв, Коэн потянулся к бутылке, но в этот момент Владимир увидел краем глаза, что Морган украдкой показывает ему на часы. Она хочет уйти? Уже? И увести с собой Владимира? Ей здесь не нравится? Никто не сбегает с вечеринки Ларри Литвака, прежде чем часы пробьют три утра. Это просто неприлично.
— Как продвигаются стихи? — спросил Владимир собутыльника.
— Ужасно. — Толстые губы Коэна предательски задрожали. — Я слишком влюблен в Александру, чтобы писать о ней…
В том-то и заключалась самая суть: в город пришла любовь, и Планк с Коэном купили тайм-шеры в этом вечно перспективном предприятии. Судя по трясущимся губам и влажным глазам Коэна, он вложился по первому разряду: бассейн с плещущейся водой и поле для гольфа, достойное Джека Никлауса[48].
— А ты не пиши о ней, — раздался суровый, скрипучий голос.
Поначалу Владимир вообразил, что в Праву на святой праздник явился дедушка Коэна с еврейской стороны. Он оглядывался в поисках источника голоса, пока Коэн не указал вниз и не произнес:
— Познакомься, это Фиш, поэт, тоже из Нью-Йорка.
Поэт Фиш не был лилипутом, но зазор между ним и этой категорией оставался ничтожным. Он выглядел как неумытый двенадцатилетний мальчик с густыми, спутанными волосами — казалось, ему на голову опрокинули миску вермишели. Но вопреки внешнему виду, голос у Фиша был как из бочки.
— Счастлив. — Фиш протянул Владимиру руку словно для поцелуя. — Здесь все только и говорят, что о Владимире Гиршкине. Первый раз я услыхал о тебе в аэропорту, когда получал багаж.
— Пустяки! — заскромничал Владимир. И подумал про себя: «А что он услыхал?»
— Фиш остановился у Планка на пару дней, — сообщил Коэн. — Его публикуют в аляскинском литературном журнале. — Внезапно Коэн побледнел, будто увидел кого-то в дальнем углу комнаты, кого-то, кто терзал его память самым жестоким образом. Владимир даже проследил за тусклым взглядом приятеля, но тот добавил будничным тоном: — Надо поблевать. — И завеса тайны рассеялась.
Коэн ушел, предоставив Владимиру поддерживать беседу с карликом (Владимир надеялся, что этот крошечный парень по крайней мере выглядит экзотично в глазах прочих гостей).
— Итак. Поэт, э?
— Слушай сюда. — Приподнявшись на цыпочки, Фиш задышал в подбородок Владимира. — Я слыхал, у вас тут чего-то такое происходит с этим долбаным «ПраваИнвестом».
— Чего-то? — Владимир распустил хвост, как павлин, красующийся перед объектом страсти. — Наш совокупный капитал составляет более тридцати пяти миллиардов долларов…
— Ну да, да, — перебил поэт Фиш. — У меня к вам деловое предложение. Ты когда-нибудь нюхал лошадиный транквилизатор?
— Прошу прощения?
— Лошадиный транквилизатор. Ты вообще-то давно из Города?
Владимир сообразил, что Фиш имеет в виду Нью-Йорк, и удивился, как он мог забыть: что бы ни происходило здесь, в Праве, в Будапеште или Кракове, Город — гигантская решетка сумасшедших улиц и никаких извинений — все еще остается центром вселенной.
— Два месяца, — ответил он.
— Эта штука везде. Во всех клубах. Нельзя быть художником в Нью-Йорке и не нюхать «лошадку». Уж поверь мне.
— И как оно?
— Похоже на фронтальную лоботомию. Если в башке заклинило, все вмиг проясняется. И ни о чем не думаешь. А самый прикол — это длится всего пятнадцать минут после того, как втянешь. Потом возвращаешься к своим делам. Кое-кто даже кричит о самообновлении. Ну, в основном прозаики. Они еще не то скажут.
— А побочные эффекты?
— Никаких. Выйдем на балкон. Я тебе покажу.
— Дай подумать…
— Что тут думать! Послушай, у меня есть знакомый ветеринар под Лионом, он сидит в совете директоров крупнейшей фармацевтической фирмы. С твоим «ПраваИнвестом» мы можем заполучить весь восточноевропейский рынок. А лучше места сбыта, чем Права, не найти, согласен?
— В общем, да. Но это легально?
— А то, — заверил поэт Фиш. — А что тут такого? — добавил он, видя, что сделка пока не клеится. И подытожил: — Знаешь, «лошадка» никогда не помешает. Я сам прикупил на днях парочку дохленьких в Кентукки. Давай, пошли. — И он вывел Владимира из комнаты.
Морган и Александра смотрели им вслед, завороженные странным зрелищем: исполнительный вице-президент «ПраваИнвеста» сосредоточенно следует по пятам гнома.
Балкон выходил на автовокзал, который, несмотря на величественный блеск полной луны, по-прежнему напоминал облупившуюся мозаику, сложенную из цемента и рифленого металла.
И автобусов.
С Запада прибывали двухэтажные, модель «люкс», с мерцающими телеэкранами и зелеными выхлопами кондиционеров, стелющимися по асфальту. Они извергали потоки чистеньких юных туристов из Франкфурта, Брюсселя и Турина, и те немедленно начинали праздновать вновь обретенную Восточным блоком свободу, обливая друг друга пивом и показывая два победных пальца таксистам, ожидающим пассажиров.
С Востока прибывали автобусы, очень уместно названные «Икарусами»: хронически больные, они содрогались на ходу всем низким, серым корпусом; двери, которые вечно заедало, открывались медленно, выпуская усталые семьи из Братиславы и Кошице либо пожилых служащих из Софии и Кишинева; по пути к ближайшей станции метро служащие крепко прижимали портфели к своим искристым синтетическим костюмам. Владимир почти ощущал запах этих портфелей, в них, как и в кейсе его отца, лежали остатки хлеба с колбасой, припасенных в дорогу; эти остатки пойдут на ужин — среднестатистическому болгарину золотая Права становилась не по карману.
Но раздумья над сей печальной дихотомией, обусловившей в некотором роде историю Владимировой жизни и возбуждавшей в нем одновременно упоение и горечь — упоение от обладания особым привилегированным знанием как Востока, так и Запада, а горечь оттого, что так и не вписался ни в один из этих миров, — эти раздумья были прерваны поэтом Фишем, который поднес щиплющие, царапающие кристаллики лошадиного порошка прямо к носу Владимира, и затем ничего особенного не случилось.
Нет, наверное, он преувеличивал. Что-то, конечно, случилось. На высших этажах мозга Владимира, куда он вознесся, повеял разреженный горный ветерок, не благоприятствующий мыслительному процессу. Автобусы продолжали прибывать и отъезжать, но теперь они были просто автобусами (транспорт, знаете ли, из пункта А в пункт Б), а Фиш, катавшийся нагишом по балкону, подвывая и помахивая луне маленьким лиловым пенисом, был просто воющим молодым человеком с лиловым пенисом. Ничего особенно потрясающего. Более того, небытие уже не было таким уж непредставимым (а сколько раз в детстве Владимир, будучи склонным к мрачности ребенком, закрывал глаза и затыкал уши ватой, пытаясь вообразить Пустоту), но скорее вполне закономерным следствием его дурацкого счастья. Обволакивающая, бездонная радость анестезии.