Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как все, что окружало Одетту и до известной степени являлось лишь средством увидеться и поговорить с ней, он любил общество Вердюренов. Так как все развлечения, обеды, музыка, игры, костюмированные ужины, выезды за город, выезды в театр, даже редкие «званые вечера» — для скучных, — все это являлось лишь изменчивым фоном, а неизменным оставалось присутствие Одетты, встреча с Одеттой, беседа с Одеттой — бесценный подарок, который Вердюрены делали Свану, приглашая его к себе, — то в их «ядрышке» он чувствовал себя лучше, чем где-нибудь еще, и старался убедить себя, что здесь и в самом деле приятно и что он всю жизнь бывал бы здесь ради собственного удовольствия. Не решаясь сказать себе, — из боязни в это не поверить, — что он всегда будет любить Одетту, во всяком случае допуская возможность, что к Вердюренам он будет ездить по-прежнему (это его предположение a priori вызывало меньше принципиальных возражений со стороны его здравого смысла), он воображал, что и в дальнейшем будет ежевечерне встречаться с Одеттой; пожалуй, это было не совсем все равно, что любить до конца дней, но теперь, когда он любил ее, верить в то, что не перестанет встречаться с ней, — это было все, чего он мог желать. «Какое приятное общество! — говорил он себе. — В сущности, ведь это и есть настоящая жизнь! Насколько же все там интеллигентнее, насколько же у них больше вкуса, чем у людей из высшего света! Несмотря на свою восторженность, порой смешную, как искренне любит госпожа Вердюрен живопись, музыку, какая у нее страсть к искусству, как ей нравится доставлять удовольствие художникам и музыкантам! Она составила себе неверное представление о людях из высшего света, но ведь и у высшего света еще менее верное представление о художественном мире! Может быть, у меня недостаточно высокие требования по части умных разговоров, но я отлично себя чувствую в обществе Котара, хотя каламбуры его глупы. Что касается художника, что он неприятен, когда старается удивить, но это один из самых блестящих умов, какие я только знаю. А главное, там чувствуешь себя свободно, непринужденно, — нет этой связанности, натянутости. У них в салоне всегда весело! За редкими исключениями, право, я нигде больше не стану бывать. Это будет моя среда, мой родной дом».
Так как достоинства, которые он приписывал Вердюренам, являли собой не более чем отблеск того наслаждения, какое ему доставляла у них в доме его любовь к Одетте, то чем больше радости приносила ему любовь, тем существеннее, глубже, жизненно необходимее становились в его глазах достоинства Вердюренов. Так как г-жа Вердюрен иной раз одаряла Свана тем, что только и могло составить его счастье; так как, если ему на вечере становилось не по себе, потому что Одетта разговаривала с кем-нибудь из гостей дольше, чем с другими, и он с досады не приглашал ее ехать домой вдвоем, г-жа Вердюрен вливала мир и радость в его душу, как бы ненароком обращаясь к Одетте с вопросом: «Одетта! Ведь вы поедете с господином Сваном?»; так как близилось лето и он начал проявлять беспокойство, не уедет ли Одетта без него, будет ли он по-прежнему видеться с ней ежедневно, а г-жа Вердюрен пригласила их обоих вместе провести лето на даче, то благодарность и личный интерес, помимо его воли, просочились в его сознание и повлияли на ход его мыслей, и он уже стал считать г-жу Вердюрен женщиной с большой душой. Когда кто-нибудь из его старых товарищей по Луврской школезаговаривал с ним о тонких или знаменитых художниках, он отвечал: «Я в сто раз выше ставлю Вердюренов». И с несвойственной ему высокопарностью пояснял свою мысль: «Это люди великодушные, а ведь, в сущности говоря, в жизни имеет значение только великодушие, и только оно украшает человека. Понимаешь, все люди делятся на великодушных и невеликодушных, а я уже в том возрасте, когда нужно сделать окончательный выбор, раз навсегда решить, кого мы должны любить и кого презирать, прилепиться к тем, кого мы полюбили, и, чтобы наверстать время, которое мы зря потратили на других, не расставаться с ними до самой смерти. Так вот, — продолжал он с легким волнением, какое овладевает человеком, когда он, даже сам до конца того не сознавая, высказывает определенную мысль не потому, чтобы она была правильна, а потому, что ему доставляет удовольствие ее высказать и у него создается ощущение, будто это не он, а кто-то другой говорит за него, — жребий брошен, отныне я буду любить только великодушных и жить только в атмосфере великодушия. Ты спрашиваешь, действительно ли госпожа Вердюрен интеллигентная женщина. Уверяю тебя, она доказала мне, какое у нее благородное сердце, какая у нее возвышенная душа, а ведь тебе должно быть ясно, что это возможно только при возвышенном образе мыслей. Вне всякого сомнения, она точно чувствует искусство. И все-таки, пожалуй, не это в ней самое удивительное: она, даже в мелочах, до такой степени чутка по отношению ко мне, так потрясающе внимательна и предупредительна, так проста в совсем душевном величии, что отсюда сам собой напрашивается вывод: она обнаруживает более глубокое понимание жизни, чем все философские трактаты, вместе взятые».
Свану не мешало бы, однако, вспомнить, что среди старых друзей его родителей были люди такие же простые, как и Вердюрены, что друзья его юности тоже были помешаны на искусстве, что у некоторых его знакомых тоже было большое сердце, но что с тех пор, как он стал поборником простоты, искусств и великодушия, он с ними порвал. Все дело в том, что эти люди не были знакомы с Одеттой, а если бы даже и были знакомы, то не подумали бы содействовать ее сближению со Сваном.
Таким образом, во всем окружении Вердюренов, конечно, не нашлось бы ни одного верного, который любил бы их, — или думал бы, что любит, — так же, как Сван. А между тем, когда Вердюрен заявил, что Сван ему не нравится, он выразил не только свое собственное отношение к Свану, но и угадал, как относится к Свану г-жа Вердюрен. Бесспорно, любовь Свана к Одетте носила на себе печать столь резкого своеобразия, что он не считал нужным ежедневно посвящать г-жу Вердюрен во все подробности их романа; бесспорно, та умеренность, с какою он пользовался гостеприимством Вердюренов, часто не приходя к ним обедать, причем истинная причина его отсутствия оставалась им неизвестной, и они были уверены, что он изменил им ради скучных; бесспорно, его блестящее положение в обществе, о котором они хоть и не сразу, а все-таки дознались, несмотря на принятые им меры предосторожности, — все это настраивало их против него. И тем не менее причина лежала глубже. Дело в том, что они очень скоро почувствовали в нем заветный, недоступный уголок, где он продолжал верить в то, что принцесса Саганская вовсе не посмешище и что остроты Котара нисколько не забавны, и хотя он всегда был ровен в своей любезности к ним и никогда не восставал против их догматов, навязать, ему свои догматы, всецело обратить его в свою веру они были бессильны — с таким упорством им прежде сталкиваться не приходилось. Они простили бы ему встречи со скучными (которых он, кстати сказать, в глубине души ставил бесконечно ниже Вердюренов и всего их «ядрышка»), если б он открыто от них отступился в присутствии верных. Но Вердюренам стало ясно, что они никогда не вырвут у него отречения.
До чего непохож был на Свана «новенький», которого Одетта попросила разрешения привести к Вердюренам, хотя сама видела его всего несколько раз, и на которого Вердюрены уже возлагали большие надежды, — граф де Форшвиль! (К вящему удивлению верных, он оказался шурином Саньета: старый архивариус держался очень скромно, и верные были убеждены, что он ниже их по положению; им и в голову не могло прийти, что Саньет человек состоятельный и даже довольно знатного рода.) Разумеется, Форшвиль, в отличие от Свана, был завзятым снобом; разумеется, он, в противоположность Свану, ни за что на свете не поставил бы кружок Вердюренов выше всех остальных кружков. Но он был лишен врожденного такта, не позволявшего Свану присоединяться к явно несправедливым нападкам г-жи Вердюрен на общих знакомых. Что касается претенциозных и пошлых тирад, произносившихся иногда художником, и коммивояжерских острот, на которые отваживался Котар, то Сван, любивший обоих, охотно извинял их, но ему не хватало ни смелости, ни лицемерия рукоплескать им, между тем как интеллектуальный уровень Форшвиля был таков, что тирады художника ошеломляли и восхищали его, хотя смысл их оставался для него темен, и он упивался остроумием доктора. И уже тот обед у Вердюренов, на котором Форшвиль присутствовал впервые, подчеркнул разницу между ним и Сваном, оттенил достоинства Форшвиля и предрешил опалу Свана.