Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну так он в итоге учится чему-нибудь? Потому что, если он учится, разве не должны эти уроки вылиться в конечном счете в некий результат? И как долго все это будет продолжаться? До каких продвинутых и обогащенных опытом стадий должно дойти дело? А если допустить, что тут не простенькая схема учитель—ученик; если допустить, что Мэри тоже вознамерилась кое-чему поучиться. (О, как милосердие, претворившись обратно в ревность…)
И если он учится, если он движется вперед, откуда этот озадаченный и сбитый с толку вид? Потому что, с ходом штудий, он все чаще стал проступать на невыразительном и непроницаемом лице Дика, непривычном к такого рода работе. Всего только легкие тени, мельчайшие морщинки. Человек посторонний даже и внимания не обратит. Брат обратит. И кто знает, о каких глубинных пертурбациях у лиц, подобных Дику, может говорить малейшая рябь на поверхности? Он что, усвоил, как это нелегко – учиться? Он чего-то не понимает? Он понял, что, не возьмись он за учебу, так и не узнал бы, что ему до всего до этого не дотянуться?
Почему он сутулится и смотрит в землю? Почему, долгими летними вечерами, вернувшись домой, он застревает у пристройки, как в былые времена, и возится там со своим мотоциклом, «чинит» его, шепчется с ним,, как с хромированным каким исповедником?
Может ли так случиться, что понимание и впрямь забрезжило и что Дик, пребывающий до сих пор в неведении даже и относительно этого факта, осознает, что он не такой, как все? Он дефектный; он бракованный. И раз оно так, может, пришло время посмотреть правде в глаза? Может, пришло время (исповедуется он многострадальному своему «Velosette») подыскать что-то более удачное взамен незадавшегося опыта под названием Дик Крик…
И вероятно, он все-таки учился, или, вероятнее всего, учился, ничему не научаясь, и весь этот курс обучения вышел в итоге куда как более серьезным – и опасным, – чем то казалось нам. Потому что однажды за ужином (не угри на сей раз, а тефтели из колбасного фарша) Дик задает вопрос, как если бы Мэри что-то ему объяснила, а теперь он хочет, чтобы ее слова подтвердили:
«А-а откуда берутся де-дети?»
У отца в глазах паника. Он смотрит на Дика. Он смотрит на меня – вопросительно, как будто в чем-то упрекает и при этом просит помощи. Снаружи, за кухонным окном, набрякшая дождем летняя грозовая туча наскоро дожевывает горизонт.
«Откуда они берутся?» – эхом повторяет он, глядя уже не на меня и не на Дика, а вокруг себя, отчаянно цепляясь взглядом за кухонную утварь, как будто бы она ему сейчас подскажет (в печке пекутся… заводятся сами собой в корзинке для хлеба, приходишь утром, глядь…).
Наконец, отложив нож и вилку, проглотив застрявший как-то сам собой у него за щекой комок тефтелины, он говорит, и на лице у него написана мрачная решимость (никаких баек на этот раз, никакого вранья насчет аистов и кустов крыжовника):
«Они берутся от любви, Дик. Они появляются от – Любви».
Он произносит волшебное слово и тут же плотно сжимает губы – как будто слову придется теперь собственными силами перебираться к Дику через головокружительную пропасть и обратно, как ни трепыхайся, его уже не пустят.
Но Дик требует ответа, а не очередной головоломки.
«Любоф, – говорит он. (Ему и раньше доводилось слышать этот простенький двусложник, но он никогда…) – Что такое лю-любоф?»
И сведенные в струнку губы отца открываются на долю секунды, чтобы сложиться в старый добрый пустотелый ноль.
«Любовь – это чувство, Дик. Хорошее чувство. Вроде того, что ты испытывал к своей бедной маме. Или она – к тебе».
Он смотрит в тарелку. И по тарелке тут же трогается кругом вечный суетливый паровозик.
«То есть я хочу сказать – это очень важная штука. Чудесная. Самое прекрасное, что только есть на земле…»
Внезапная и быстрая скороговорка дождя. Первые тяжкие капли падают, возвещая майский ливень, на овощные грядки и слезными дорожками скользят по стеклу. Вечером отец (с помощью Дика) поднимет заслонку, с необоснованной яростью налегая на ручку подъемника.
Дик сидит за столом, за ужином. Его большие руки, его двадцать прожитых лет никак не рифмуются с выражением на лице как у потерявшегося маленького мальчика.
«Лю-любоф», – проговаривает он. Еще одно трудное слово.
«Да вы, наверно, шутите, сэр. Вся эта чушь насчет „однажды вы станете взрослыми“, все это дерьмо насчет „однажды вы будете точь-в-точь как ваши родители“. Даже если все это и так, кто сказал, что мы вообще задержимся в этом мире достаточно долго, чтобы успеть стать родителями?..»
«Герцогская Голова». Фальшивый красный бархат. Псевдотюдоровские панели из поддельного дуба и на них псевдогеоргианские каретные фонари. Между случайных звуков постоянный «клыбрдым» игровых автоматов и бибиканье игрового телешоу. Какие мы скорые насчет рвануть вперед… и как мы продолжаем цепляться за детские наши погремушки…
И как же быстро наш сострадательный и угодливый – на пару минут – Прайс снова набрал боевой пыл. И всего-то пропустил за воротник одну-единственную «Кровавую Мэри». И допивает вторую – одним глотком. (Куда же подевались пиво и доброе расположение духа?)
«И кто сказал, что, даже если мы задержимся, нам захочется заводить детей – глядя на то, что творится вокруг? Кто сказал, что в перспективе у нас мир, который не стыдно будет им оставить?»
(Однако, если никто не станет заводить детей, вообще никакого мира не будет, так на так…)
«Кто сказал, что мы хотим рожать детей в любом из возможных здесь и сейчас миров?»
Он смотрит на меня, сей отец-основатель Холокост-клуба, этот обозленный, напуганный, готовый все и вся отрицать мальчик.
(Да-да, это наша вина, Прайс. Старшего поколения. Мы не были бдительны. Мы дали миру ускользнуть из рук. Хотя обязаны были его спасти.)
«Представьте себе, сэр, что вы бы еще могли завести собственных детей, чисто теоретически… вы взяли бы на себя?..»
И забывается. И тут же вспоминает снова. И заливается краской; и вид смущенный, виноватый, испуганный. Вытирает кляксу томатного сока с верхней губы.
Фруктовый покер проблевался наконец. Космические пришельцы кончились.
«Извините. Я не хотел…»
Да нет, все в порядке, потому что, видишь ли, когда-то у меня был ребенок. Нет. Я в буквальном смысле слова. Я не про нынешние времена, я про 1943 год (ты ведь не стал бы называть ту эпоху золотым веком нашей цивилизации, верно?). Или, может быть, лучше сказать по-другому: когда-то у Мэри был ребенок. Ее менструальный цикл, которым она так гордилась и о котором столько говорила, зациклился. Месячные не пришли в положенный срок, а потом мало-помалу у нее внутри стали происходить разного рода превращения, в полном согласии с принятой в подобных случаях процедурой. И, шестнадцати лет от роду, в 1943-м, в компании всех этих немногим-более-старших-чем-я солдат, моряков и летчиков, которые торопливо засевали семенем подвернувшиеся им делянки, откладывая таким образом, в наступившую эру вселенского кризиса, хоть что-то на будущие времена, я также оказался лицом к лицу с перспективой нечаянного отцовства.