Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимала, что Арагон был политиком в том смысле, какой вкладывал в это слово Талейран, сложным человеком, актерствующим среди политических хитросплетений. Пабло часто говорил: «Арагон праведник, но вряд ли герой». Он терпеть не мог, когда я сравнивала Арагона с Мальро, но у них было что-то общее. Правда, Арагон был в большей степени аристократом.
Однажды, когда Арагон был у нас, Пабло сказал со смехом:
«Всем народным партиям, вроде коммунистов, нужны принцы», а в том, что Арагон своего рода принц, сомневаться не приходилось. Если б он посвятил себя церкви, а не компартии, его нетрудно было бы представить кардиналом. Но смесь в его натуре поэта и писателя с актером приводила в замешательство, та как внешне он был прежде всего актером, притворщиком; однако в глубине души целиком и полностью оставался самим собой. Арагон был человеком крайних противоречий и сильно страдал из-за них. Он имел полное право считать себя мастером литературы и неизменно требовал, чтобы ему воздавали должное: на премьере или каком-нибудь сборище «всего Парижа» стремился занять подобающее место, был чувствительным к титулам и этикету не меньше, чем любой из герцогов при дворе Людовика Х1V. А под всем этим, на мой взгляд, таились неослабная подозрительность к остальным, беспокойство, непреходящая неудовлетворенность, вызывающие неутолимое желание быть многоликим.
.Думаю, Пабло был прав, называя Арагона праведником, поскольку для такого человека принадлежность к компартии представляла собой наивысшее самоотречение. Если на общественном и профессиональном уровнях он требовал к себе той почтительности, на какую, по его мнению, мог претендовать, то на другом полюсе его натуры существовал своеобразный мазохизм, заключавшийся в приверженности партии, что делало его в большей степени коммунистом, чем все прочие. В результате ему не раз приходилось страдать из-за эстетических предубеждений партийного руководства.
Одним из самых нелепых образцов этого мученичества явилась история, произошедшая после смерти Сталина. Как-то утром в Валлорисе я получила телеграмму от Арагона с просьбой позвонить ему; он хотел, чтобы Пабло нарисовал портрет советского вождя. Срочно, потому что газета Арагона, «Ле леттр франсех», была еженедельной, и чтобы портрет попал в ближайший номер, он должен был быть готов на следующий день. Я позвонила Арагону и сказала, что это невозможно. Пабло только что ушел в мастерскую, и я не хотела досаждать ему просьбой Арагона, заранее зная, что он не захочет делать портрет, еще и в такой спешке. Объяснила Луи, что при таких условиях он может выполнить работу неважно, и что тогда?
— Ничего, — ответил Арагон, — пусть сделает портрет, как сочтет нужным, и мы поместим его в газете. Положение критическое. Лучше сделать его хоть как-то, чем не сделать совсем.
Я пошла в мастерскую и описала Пабло сложившееся положение. Реакция его была именно такой, как я предвидела.
— Как мне браться за портрет Сталина? — раздраженно произнес он. — Я ведь ни разу его не видел и совершенно не помню, как он выглядит, если не считать мундира с большими пуговицами сверху донизу, военной фуражки и больших усов.
Оглядев мастерскую, я нашла старую газетную фотографию Сталина примерно в сорокалетнем возрасте. Протянула ее Пабло.
— Так уж и быть, — сказал он. — Раз портрет нужен Арагону, постараюсь.
С обреченным видом Пабло принялся за работу, пытаясь нарисовать Сталина. Но когда закончил, портрет оказался похожим на моего отца. Пабло и его ни разу не видел, но чем больше старался сделать Сталина похожим, тем больше он обретал сходства с моим отцом. Мы смеялись, пока у Пабло не началась икота.
—Может, если б я пытался изобразить твоего отца, он получился бы больше похожим на Сталина, — сказал он.
Мы еще раз разглядели фотографию, потом стали рассматривать сделанные рисунки, и в конце концов Пабло выбрал тот, на котором более-менее был представлен сорокалетний Сталин.
— Что скажешь? — спросил он.
Я ответила, что рисунок сам по себе интересен, и Сталин на нем слегка похож на себя. Поскольку мы его ни разу не видели, то сказать, что не похож, не могли.
— И думаешь, его стоит посылать? — спросил Пабло. Я сказала, что, по-моему, стоит. Арагон знает свое дело. Если сочтет портрет негодным, то не станет помещать. Я послала рисунок почтой и совершенно забыла о нем. Несколько дней спустя, отправляясь в мастерскую, мы наткнулись на в группу журналистов, стоявших у ворот «Валиссы» Один из них спросил Пабло:
— Правда ли, что рисуя портрет Сталина, вы хотели сделать из него посмешище?
Мы не поняли, о чем он говорит. Журналист объяснил, что в компартии вокруг этого портрета разгорелся большой спор, и что партия осудила Пабло за его создание, а Арагона за публикацию.
Пабло воспринял это философски.
— Полагаю, партия вправе осуждать меня, — сказал он, — но это определенно результат недоразумения, потому что дурных намерений у меня не было. Если мой рисунок кого-то возмутил или кому-то не понравился, это дело другое. Тут вопрос эстетики, о котором нельзя судить с политической точки зрения. — Пожал плечами. — В партии такое же положение, как в большой семье: там какой-нибудь дурачок постоянно готов учинить неприятность, но его приходится терпеть.
Впоследствии Арагон рассказал, что вскрыв пакет на другое утро, нашел, как и я, рисунок весьма интересным. Но в результате всех протестов любящих точность изображения рядовых членов партии, его обязали предоставить место в газете тем читателям, которые считали, что Сталин на портрете недостаточно похож. Это было нелепостью, так как если им хотелось полного сходства, достаточно было поместить фотографию. А раз заказали портрет художнику, то должны были принять его трактовку.
Партийное осуждение было опубликовано, однако несколько дней спустя, когда весь мир начал над ним смеяться, партийные руководители поняли, что поставили себя в глупое положение. Лоран Казанова вернулся из-за границы, зашел к нам поговорить об этой истории, и все утихло. Пабло не говорил, что напрасно брался за портрет; это было немыслимо. Он лишь сказал: «Я сделал рисунок. Он получился хорошим или не очень. Может быть, плохим. Осуждать меня за это нельзя. Намерение у меня было самое простое: исполнить то, о чем меня попросили». Две недели спустя мы приехали в Париж, партия под влиянием Казановы изменила свою первоначальную позицию, заявив, что рисунок был сделан с наилучшими намерениями. Публично каяться пришлось только ни в чем не повинному Арагону. Торез и еще несколько партийных бонз принесли Пабло извинения, но перед Арагоном не извинился никто. В довершение всего беднягу обязали прибегнуть к самокритике. Вот такая судьба преследовала Арагона: праведник, до мученичества следующий линии партии.
Нам тоже иногда приходилось бывать мучениками — всякий раз, когда коммунисты приходили к нам на обед. Каждый ел за четверых. Даже дряхлый Марсель Кашен, старейшина партийной иерархии, несмотря на свою сухопарость, уписывал всевозможные закуски, рыбу, мясо, салат, сыры, изысканные десерты, запивая все это большим количеством хорошего вина. Мы с Пабло обычно ели мало, не засиживались за едой, и эти банкеты с разговорами, тянувшимися по нескольку часов, всегда оказывались для нас тяжким испытанием.