Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беда и безумие мира — а вот это он написал, в тончайшей технике миниатюры, на маленькой доске. Изобразил нелепый балет, исполняемый пятью калеками, еле-еле передвигающимися на костылях и протезах. Изобразил этот задний двор, на котором толпятся безногие, — им бросают подаяние, даже не глядя в их сторону, настолько уродливы их культи, их идиотские лица. Они — нищие! Они — убогие! Кто станет смотреть как на людей на этих жабообразных существ? Кто сможет без отвращения взглянуть на их перекошенные рты, на бегающие глаза? Они греются под лестницами богачей, ворча, как паршивые псы, или протягивают руки за милостыней, когда мы с чистой душой выходим из церкви после мессы — и не желаем понять, что, буде Господь того пожелает, сами окажемся на месте этих навязчивых вонючих попрошаек. Это — бедняки! Это та изуродованная рука, которая хватает нас за подол, чтобы мы снизошли к ее безмолвной мольбе. Это — Лазарь у дверей Богача, которого Богач даже не замечает. Они со стуком подпрыгивают на своих деревянных ногах. К их лохмотьям прикреплены лисьи хвосты — опознавательный знак прокаженных; головы некоторых увенчаны картонными митрами, потому что эти несчастные для смеха избирают своих епископов. К одежде одного из них пришиты бубенчики: это чтобы люди его избегали. Брейгель уже обращался к подобным персонажам — когда писал «Битву Поста и Масленицы». Тогда он включил их в праздничную процессию, которая символизирует понедельник Богоявления. На сей раз он сделал их главными героями картины. Где они находятся? Перед кирпичной стеной — возможно, оградой церкви. Через арку в стене виден прекрасный сад. Здесь, на переднем плане, месят грязь эти золотушные уроды; там, на заднем плане, — безмятежно-упоительный весенний мир, из которого они исключены. На обороте картины написана фраза: Kruepelen, hooch, dat u nеring betern moeg, что значит: «Калеки, пусть ваш промысел процветает!» Это не насмешка, но обычная формула, которую произносят, подавая милостыню. Смысл надписи можно интерпретировать и так: «Посмотрите на себя, дети Адама, падшие и несчастные, увечные и обреченные на смерть: такими вы стали после того, как утратили горний Сад! Посмотрите на себя! Эти изуродованные руки и ноги менее уродливы, чем ваши сердца. Посмотрите на себя! Вы говорите: „Я богат, осыпан всеми благами и не нуждаюсь ни в чем“ — и не понимаете, что на самом деле вы — жалкие неудачники, слепые и нагие!» Тщательно выписывая эти культи и гримасы, эти кирпичи и листья деревьев, Брейгель думал о настоящих нищих, похожих на его персонажей, — об увечных, которые во множестве встречаются и в городских закоулках, и в деревнях. Как вообще вы посмели начертать на знамени имя «гёзы», «нищие», если на вас смотрит настоящая нищета — гноящимися провалами своих глаз? Брейгель думал о купальне Силоам, о том слепце, который долгие годы прожил у чудотворного источника, но даже не надеялся, что сможет войти в него, промыть глаза и исцелиться. Христос явился и вернул ему зрение.[143] Да, но как же все другие, кто не оказался на пути Христа в нужное время, и целые сонмы калек, которые рождались позднее, на ступенях последующих веков, — а их было больше, чем звезд на небе? Даже апостолы, когда думали об этой черной дыре в мироздании, чувствовали, как их сердца смягчаются. «Ученики Его спросили у него: Равви! кто согрешил, он или родители его, что родился слепым? Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии…»[144] Этого Христос исцелил. А как же другие — все те, что, трясясь на своих деревянных тележках, повторяли, как Иов: «Погибни день, в который я родился»?[145]
Вы спрашиваете, откуда взялся странный персонаж другой картины, тот, что стоит на берегу ручья?[146] Он показывает пальцем на разорителя гнезд, устроившегося в развилке дерева, — мальчишку, у которого слетает с головы шапка. Однако не замечает, что сам уже поскользнулся на глине и сейчас упадет в воду. Не ищите здесь пословицу. Это просто эпизод из моего детства. Я и сейчас вижу ту низкую ферму вдали; лошадь, грезящую наяву; опрокинутую тачку с торчащими вверх рукоятками. Вижу бледное послеполуденное небо, березы, траву, более яркую под ивами; слышу шелест птичьих крыльев, журчание ручья под деревьями. Вижу глинистый берег, истоптанный деревянными башмаками, лягушек на пне, безлистную искривленную иву. Я и был тем мальчишкой, который здесь, на картине, радуется найденным яйцам и испуганной птичке, зажатой в его руке. Ведь ребенок не способен понять чужую боль. Только гораздо позднее мы научаемся ценить дружелюбие дрозда, присевшего на человеческое плечо. Я снова вижу того большого глуповатого парня, который падает в ручей. Жив ли он еще? Может, как раз сейчас он доит корову в каком-нибудь хлеву? Или скрывается в лесах вместе с другими, чтобы вскоре вступить в борьбу с испанцами? Когда я думаю о моем детстве, оно представляется мне островом.
3
«Нищие» — очень маленькая картина. Может быть, Брейгель покинул свою мастерскую? И если эта картина написана на холсте, то не потому ли, что холст возить с собой легче, чем доску? А если Брейгель уехал из Брюсселя в 1568 году, то куда? Скорее всего, в Антверпен. Предположим, он ищет корабль, который в назначенный день примет его с семьей на борт и переправит в Англию или Германию. Лукас де Геер (он, кстати, переделал свое имя в анаграмму Schaede leere u, «Пусть потеря станет для вас уроком») давно уже бежал в Лондон. Другие художники тоже хотят уехать из страны — Лука и Мартин Валкенборг, Ганс Бол, Давид Винкебонс, Хогенберг (тот самый, который печатал гравюры с Брейгелевых зарисовок кораблей и карты для Ортелия)… Между Антверпеном и Англией налажено сообщение, в оба конца переправляются письма, книги. В карманах английских купцов или в их тюках полицейские могли бы обнаружить теологические трактаты, напечатанные приверженцами фламандских церквей в Лондоне. Ортелий принимал у себя многих эмигрантов, приезжавших в Антверпен с какими-то поручениями. Мне представляется, что Брейгель тоже остановился в доме своего старого друга. Во всяком случае, надпись на обороте «Калек» звучит вполне в духе Ортелия. Я вижу их сидящими среди карт, книг — как бывало в старые добрые времена. Один что-то считает и чертит, другой — пишет маслом. Они сидят в разных комнатах, но время от времени обмениваются парой-другой слов. За окнами шумит ветер. В день отъезда Брейгель дарит Ортелию эту картину, написанную специально для него и представляющую собой аллегорию Милосердия. Женщина, которая проходит между садом и группой калек, неся обеими руками чашу для подаяния (на картине она почти незаметна), — это и есть Милосердие; она собирает милостыню для них. Милосердие не имеет границ. Нет, конечно, Брейгель приехал сюда не ради того, чтобы подготовить собственный отъезд: он хотел помочь уехать другим — точно знавшим, что они попали под подозрение, или опасавшимся этого. Если Familia Caritatis продолжала существовать и в период тирании Альбы, что еще могла она делать, как не похищать жертв из-под носа их палачей, прятать тех, кого преследовали, собирать деньги для тех, кто сам не мог оплатить переезд в другую страну?