Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немец говорил почти без акцента, должно быть, он жил в России много лет, а может быть, и родился здесь.
— Вам эта книга ничего не сообщит, — сказал Василий Христофорович злобно, прижимая к себе подарок Р-ва.
— Давайте, давайте.
Немец впился глазами в строчки, покраснел, а потом вдруг засмеялся и подозвал своих товарищей. Он с листа переводил, вызывая хохот и брань у тех, кто его слушал. Книга пошла по рукам, немцы плевались в нее, рвали страницы, подбрасывали, пинали, а потом передали переводчику, и тот учтивым жестом вернул ее прапорщику:
— Вы нас изрядно повеселили. Не смею забирать себе этот трофей. Нам он действительно ничего ценного не сообщит, а вам да послужит утешением в неволе. Вам теперь придется молиться о том, чтобы ваш славный государь поскорее капитулировал и вы смогли вернуться домой.
Василий Христофорович рванулся, чтобы ударить его, но немец перехватил руку русского:
— Ну-ка тихо! Раньше геройствовать надо было.
…Начался дождь и шел все время, пока они ступали по разбитой дороге. Ночевали в сыром сарае на краю небольшой деревни. Народу набралось столько, что трудно было повернуться. Только легли и забылись сном, как раздалась команда выходить и идти дальше. Несколько часов простояли под дождем в темноте, потом двинулись вперед и шли несколько дней, сопровождаемые рослыми кирасирами на холеных лошадях. На третьи сутки у Комиссарова начался жар, и сквозь бред он видел, как немцы отнимают у пленных сапоги, одежду, как раздают хлеб, как толкают друг друга русские солдаты, боясь, что не всем достанется, и организованные германцы бьют их прикладами. Говорили, что их всех повезут в Берлин и как военный трофей проведут по городу.
Василий Христофорович легче согласился бы умереть, чтобы ничего этого не видеть, но кому-то было нужно, чтобы он жил и терпел унижение от германского конвоя, от врачей, которые называли его симулянтом, от лагерных надзирателей, но более всего от своих собственных солдат, от армии, которая разлагалась у него на глазах. Он вглядывался в их лица и не мог ничего понять. «Они считают, что спаслись. Что самое страшное позади. Они не хотят победы. Им плевать на все, кроме себя».
Он думал об этом все время, когда его уже отделили от солдат и поместили вместе с младшими офицерами, но и здесь Василий Христофорович с ужасом наблюдал за тем, что офицеры оказались немногим лучше нижних чинов. Многие из них не горевали из-за того, что попали в плен. Плен и для них означал спасение, они были готовы вынести его тяготы, потому что знали: немцы хоть и строги, но если соблюдать правила, которые они установили, то можно уцелеть. А потом их переправят домой через Красный Крест, к тому времени и война, глядишь, закончится, и никто не станет спрашивать, как они оказались в плену, никто не накажет за малодушие, хотя половина из них могла бы не сдаваться и не сдавать своих солдат. «Надо всех офицеров, кто попал в плен, разжаловать в солдаты. А потом вернуть в армию и пусть кровью смывают позор. Надо наказывать их семьи, надо делать так, чтобы дети стыдились своих отцов. И первым среди этих наказанных буду я. Но прежде скажу тебе, государь, нельзя так командовать армией, как командуешь ты. С ними нельзя ни мягко, ни благородно — они понимают только силу, страх и жестокость».
Он много думал о царе в последнее время, представлял его склонившегося над военными картами, выслушивающего своих генералов, принимающего решения, от которых зависела судьба России. Василию Христофоровичу казалось, что если думать напряженно, целенаправленно, то эти мысли не рассеются, не исчезнут, а дойдут до того, кому они предназначены. Ведь если существует злобный духовный волк, то должны быть и другие, добрые существа, способные перенести от человека к человеку важные, сокровенные, полезные мысли, которые сообщал механику его опыт.
«Государь, государь, ты не должен бояться крови, даже невинно пролитой, пусть не смущается твое сердце никакими жалобами и упреками. Тебя никто не осудит даже за несколько тысяч безвинно пострадавших людей, но тебя проклянут за поражение в этой войне. Ты должен быть решительным, властным и мудрым, не слушать ничьих советов, не поддаваться ни на какие уговоры и предостережения, а идти до конца».
Василий Христофорович ни с кем не делился своими мыслями, ни с кем не сходился, и его никто не трогал, считали чудаком, гордецом, мизантропом. Он единственный не ждал писем из дома, потому что не писал их, запретил себе писать домой, не имея на это морального права как человек, попавший в плен. Прапорщик приучил себя к одиночеству и сиротству и контролировал свои сны, свои чувства, чтобы даже тень, слабый намек на образ жены и дочери не коснулся его и близкие люди не были бы мысленно осквернены тем местом, где он теперь находился. И странное дело, здесь, в неволе ему удавалось то, что не получалось на свободе, — овладеть своим сознанием, как если бы мысленному волку не было хода за колючую проволоку. Василий Христофорович ощущал, как внутренне очищается, но это очищение лишь усиливало его страдания и презрение к самому себе и к людям, которые его окружали.
Барак жил своей жизнью, в нем молились, пели, ставили спектакли, по утрам делали гимнастику, ели лук и чеснок, чтобы не заболеть цингой, обсуждали, что происходит в России, болтали про царя и про царицу, про отчаянного удачливого мужика, который государыню обворожил, скучали, добывали вино и устраивали посиделки, много говорили про женщин, рассматривали порнографические карточки, хотя все знали, что их приносят сами немцы, а вместе с ними и пропагандистскую литературу. Днем в бараке смеялись, а ночью плакали во сне и скрежетали зубами; все было здесь перемешано — и русский Бог, и русский черт, и русская воля, и русская покорность, бунт и кротость, и невозможно было провести ту черту в сердце человека, которая отделяла бы доброеот злого.
Однажды случился побег. Убежали трое офицеров, про которых Василий Христофорович меньше всего мог подумать, что они на побег способны, и в первый момент он ощутил нечто вроде острой обиды: почему его с собой не позвали, почему ему не доверились? Немцы всех допросили. Допросили и Комиссарова, и он вызывающе, не скрывая ненависти к своим дознавателям, проговорил, что убежал бы сам, если бы не раненая нога, но как ни напрашивался Василий Христофорович на наказание, ему ничего не сделали.
Неделю спустя беглецов поймали, вернули в лагерь и зачитали приговор.
— Согласно конвенции о военнопленных мы не имеем права наказывать вас за побег, — объявил им через переводчика комендант лагеря, — но мы имеем право наказать вас за порчу имущества.
— Какого имущества? — угрюмо спросил кто-то.
— Порванной одежды и поврежденной колючей проволоки.
Появился врач, и на глазах у всех перерезал беглецам сухожилия.
Комиссаров думал об одном: убить себя — дело самое простое, он этого не боялся, но прежде должен был сделать другое. Если не удалось с пользой прожить жизнь, надо хотя бы постараться с пользой умереть. А для этого выздороветь и убить немцев, убить как можно больше — с этой мыслью о мщении только и можно было жить. Убить тех, кто мучает людей, травит их газом, сбрасывает бомбы на санитарные поезда, презирает других и, не стесняясь, называет лагерь военнопленных зверинцем.