Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сын спросил:
– Будут ли надо мной скорбеть столь самозабвенно, как над правнуком этого еретика?
– Нет, – ответил учитель Торы. – Потому что ты лев, сын лисицы, а он – лев, потомок многих львов.
Если б еще Сале понимала… Но нет. Ничего она не понимала, ровным счетом ничего; и меньше, чем ничего, – откуда, из какой грязной клоаки взялся этот кошмар.
Поначалу все складывалось славно.
Выйдя из транса и брезгливо прогнав из коморы дерзкого урода-ребенка, гораздого подсматривать за бабьей щедрой плотью, измученная женщина сразу рухнула обратно, на перину, и провалилась в сон. В обычный, несущий силы и успокоение сон. Как правило, после визитов в Порубежье она спала без видений, но сейчас, впервые в жизни, после злой Самаэлевой шутки с трясиной вместо простого возвращения, все вышло совсем иначе: приснились руки. Теплые руки, до боли похожие на руки Клика, – невидимые, они легко касались нагого тела, и смазанные бальзамом ладони бродили в самых потаенных местах лепестками роз. Истомная нега охватывала Сале, погружая в пушистый мех блаженства, в грезу забытья, а руки все двигались, ласкали, истекали благовонной жидкостью – треск оконной рамы, порыв свежего воздуха, и Сале не удивилась, обнаружив, что летит.
Купаясь в звездах.
Снаружи, в небесах, вместо рассвета царила непроглядная ночь.
«У снов свои законы и свое время», – успела лениво подумать Сале, прежде чем отдаться бродяге-ветру, кружившему ее над сонной землей. Она скучала по рукам, звала их, но те исчезли, а вскоре тишина раскололась вдали гомоном сотен голосов и еще почему-то – отчетливым хрюканьем свиньи. «Не хочу! – капризно подумала Сале, упрекая сон в явной безвкусице. – Не хочу! не надо свиньи! шума не надо…»
Увы, сон упрямился, сворачивая по своему усмотрению и длясь дальше.
Небеса болезненно сменились землей, холодной и каменистой, а покой в свою очередь сменился неистовством шутовского карнавала. Сале несколько раз доводилось вместе с мастером участвовать в стихийных оргиях ради обретения силы, но здесь, в проклятом сне-мороке, творилось нечто уж вовсе непотребное, и главное – совершенно бессмысленное. Вокруг без числа роились всякие смазливые рожи и такие, что в другое время чего только не дашь, лишь бы ускользнуть от этого знакомства; над самым ухом кто-то ухарски свистнул в кулак и дробно расхохотался. «И без твоих лап холодно, слякоть ты эдакая!» – взвизгнул совсем рядом молодой девичий голос. «Ишь, занозистая! – был ответ. – А на рога, егоза?!» Сале вздрогнула и почти сразу больно споткнулась об охапку ухватов, отчетливо заговоренных в три слоя, потому что прикосновение к ним отдалось колотьем в боку. Из черной пасти небес один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, сразу три гроба. «Новенькая? колбасы Хозяину принесла? гляди, чтоб несоленая!» – наскоро поинтересовался у Сале один мертвец широкоплечий и звякнул кольцами оков, мимоходом огладив живот своей собеседницы. «Ну-ка, девка, подыми мне веки!» – Коренастый, почти квадратный урод, похожий на страдающего ожирением карликового крунга, сунул Сале в руки цельнометаллические грабли и в ожидании подставил бельмастую морду. Крутанув грабли способом «Могучая белка ворует орех Йор», женщина отшвырнула нахала прочь и принялась вовсю расталкивать толпу, истово мечтая проснуться, проснуться немедленно – но вдруг оказалась на пустом пространстве.
Одна-одинешенька.
Прямо перед ней возвышалось кресло с высокой спинкой, сделанное если не из червонного золота, то уж наверняка из красной меди, ярко начищенной до почти нестерпимого блеска. Поставив копыта на маленькую красную скамеечку, в кресле развалился здоровенный рогач, надменно разглядывая Сале умными, пронизывающими насквозь глазами.
Поверх мохнатой груди рогача висела цепь с блюдом из олова, на котором был вычеканен какой-то герб; какой именно, Сале не успела разобрать.
– Подарки! подарки давай! – засвистел прямо в ухо неожиданно знакомый тенорок. – Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба, не взяла ничего!
Рогач ждал, лениво пощипывая козлиную бороденку. Наконец ему ждать прискучило; и он притопнул копытом о скамеечку. Сильные руки вцепились в женщину со всех сторон, поволокли за спинку кресла; потная ладонь с силой надавила на затылок, пинок под коленки – и Сале с ужасом обнаружила, что стоит нагая на четвереньках, а насильники толкают ее головой вперед, подсовывая под сиденье кресла. «Целуй! ну целуй же, кошачье отродье!.. – бормотал рядом советчик-тенорок, брызгал слюной в щеку и заводил наново. – Целуй, дура!» Крик застрял в горле Сале, когда она рванулась вьюном, попытавшись вывернуться: сверху, в специальном вырезе кресла, вместо мерзкой козлиной задницы, на женщину холодно смотрело ее же собственное лицо, и из приоткрытого рта слегка тянуло сивухой.
Мокрые губы надвинулись, и больше Сале ничего не помнила.
* * *
– …Бовдуры! Йолопы, три сотни чертей вам в печенку! Где пан Мацапура, спрашиваю?!
Кричат. Громко кричат; непонятно. Это снаружи. А что внутри? Внутри бродило жалкое эхо кошмара, наполняя все тело отвратительной слабостью. Сале открыла глаза и некоторое время лежала без движения.
Тишина.
Отчего-то подумалось: «Если милейшему Стасю ночами всегда снится подобная пакость, то неудивительно, что он предпочитает отсыпаться днем!»
Мысль мелькнула и исчезла, оставив привкус непроходимой глупости.
Уксусный привкус.
– Да чтоб вам в башке клепки поразбивало, бурлаки чортовы! Бежите за паном, говорю!
«Важно бранится! – чуть слышно булькнуло снаружи у самого окна. – Ох, важно… аж кулаки чешутся!..»
Чувствуя себя вконец разбитой, Сале сползла с кровати и, стыдно кряхтя по-старушечьи, стала одеваться. Из полуоткрытого окна (со вчера забыла запереть на щеколду?) зябко тянуло промозглостью; наверное, это было кстати, потому что голова мало-помалу начала проясняться. Суставы невыносимо ломило, надеть сорочку стоило большого труда, а уж натянуть поверх приталенную керсетку, тщательно застегнув ее на все многочисленные крючочки, – и вовсе мучение. Возясь с кашмировой юбкой, Сале обнаружила, что ноги ее до самых бедер покрыты синяками и следами от щипков.
Думать о причине этого безобразия было больно и немного страшно; женщина сунула ноги в сапожки, прихватила полушубок и, охая, пошла на крыльцо.
Снаружи был день, сползающий к вечеру.
А еще снаружи на весь двор горланил пожилой дядька, ежеминутно утирая рукавом нос, больше похожий на сизую сливу. Дядька ругательски ругал караульных «бовдурами» и «йолопами», обещая их отцу знатный «прочухан» на том свете, а матери – плохопонятную «трясцю» и сто чертей с вилами в придачу. Дядька требовал встречи с паном Мацапурой-Коложанским, встречи, как он выражался, «сей же час», а если пан Мацапура занят, то нехай к нему, к сизоносому дядьке, выйдет самолично пан надворный сотник; а еще лучше – пусть его, дядьку, пустят в теплую хату, к пану Юдке, и тогда он расскажет нечто наиважнейшее.