Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядьки сбили уже настил, метров примерно пять на пять, разделись до трусов и маек, не сняв почему-то кепок и не выплюнув папирос, начали стаскивать настил в воду.
Подошли женщины, первые, человек десять, глядели с интересом на танк, на работающих дядек и стоящего столбом Мамина, а одна из них, подбоченясь, оглядела его с головы до ног и крикнула громко и озорно:
– Чего, солдат, штаны снял? Не затем небось пришли!
Женщины охотно засмеялись, показывая на Мамина.
– Коровы цементальские, – ругнулся на женщин дедушка Воробьев.
Мамин смутился и побежал в воду, не сняв сапог и гимнастерки, но поскользнулся и упал по пути, чем вызвал целое веселье.
– Гати, гати, – подсказывали дядьки друг дружке негромко и привычно, притапливали край настила, подводя его под гусеницы, и по-прежнему пошмыгивали носами и посасывали размокшие папироски. Третий край настила держал Мамин, четвертый – был свободен, и, может, потому не удавалось сделать то, что они хотели. Но скоро в воду вошел четвертый, как был, в одежде. Мамин мельком глянул на него и не стал больше смотреть, отвернулся. Это был Непомнящий.
Кажется, теперь все было готово. На мощные танковые клыки набросили два толстенных троса, они тянулись, лежа на траве, к сосне, которая была теперь центром, сердечником сооруженного ворота: на стволе крепились стальные башмаки, от них расходились лучами трубы, заполненные внутри для прочности застывшим раствором.
– Чего мнетесь, взялися! – прикрикнул дедушка Воробьев на женщин.
За каждую из труб встало человек по десять.
– И пошли! – скомандовал дедушка Воробьев, все налегли на трубы, и ворот стал крутиться легко и просто, «башмаки» скользили по гладкому стволу.
– Голова закрутится, – пошутил кто-то.
Ворот шел легко до тех пор, пока канат, шевелясь в траве, как змея, не поднялся и не натянулся, прямо соединив собою танк и людей.
От спуска подходили еще люди, в основном женщины; видя, что работа началась без них, они торопливо подбегали к трубам, тесня остальных.
Ворот встал. Ничего не кончилось. Все только начиналось.
– Да скорей, тянетесь! – кричал дедушка Воробьев, подзывая идущих.
Теперь у каждой трубы стояло человек по двадцать, тесно-тесно стояли. Мамин потерялся как-то среди всех, перестав быть здесь командиром и, кажется, даже забыв про собственное командирство, приготовясь толкать трубу, он озирался и видел женские лишь лица, бабьи. В черных пиджаках спецовок, в телогрейках, в сапожищах, а кто-то и в платьишках и легкой обувке – как позвали, так они из дому и выскочили, в платках и простоволосые, старые, молодые, худые, полные: те, что молились сегодня, и те, что грабили; те, что орали громче всех, и те, что молчали; те, что смеялись, и те, что выли; те, что попрекали, и те, что жалели.
– Разом как рукой махну, так и навалилися! – объявил дедушка Воробьев и поднял руку.
Каждый у ворота приготовился, каждый напрягся, каждый вдохнул глубоко сырой ночной воздух.
– На раскачечку! На раз-два-три! А и взялися!! – Дедушка Воробьев опустил резко руку и, налегая на трубу, вдавливая в землю копыто, поднимая вверх всклокоченную бороденку, закричал высоко и чуток по-козлиному: – Ты, боярыня, куды пошла! И-и-раз!! Я, боярин, во лесок пошла! И-и-два!! Ко боярину молоденьку! И-и-три!!
Навалились все на ворот, разом охнув, и каждая фраза стародавней рабочей песни приказывала: держать! держать! держать!
– Ты, боярыня, куды пошла!
Что был каждый из них, да и все, взятые вместе, в сравнении с танком? Ничего! Они же были – временные, а он, наверное, – вечный. Они были из боящегося огня, холода и боли мяса, из неверных хрупких костей, он – из могущественного железа. Они хворали сызмала, они сомневались во всем на свете, они трусили по поводу и без повода, они врага боялись, а убив его вдруг, они бы каялись после всю жизнь, себя бы мучили и других, а он, танк, нет, никогда…
– Я, боярин, во лесок пошла!
И как сразу исказились у всех лица, как напряглись, натянулись – до последнего надрыва надорванные по жизни души…
– Ко боярину молоденьку!
– Ох, мамочка!!!
Танк не сдвинулся ни на миллиметр.
– Ну вот чего, – сердито заговорил дедушка Воробьев, – побаловались, а теперь работать давайте…
Все поняли, какая предстоит работа, и молча, моляще смотрели на дедушку Воробьева.
– Налегись, Галька, налегись! Другую трубу небось держать привыкла! Черта своего рябого!
Ствол сосны скрипел пронзительным живым голосом, верхушка раскачивалась, заслоняя свет частых крупных звезд, то одних, то других. Канат вздрагивал тяжело и натягивался струной толщиной в хорошую мужскую руку.
– Рожу, бабы!
Они упирались в трубы не руками уже – грудью, вытянув шеи, тараща напряженные глаза, поднимая некрасивые, потные, с прилипшими волосами, перекошенные от натуги, кричащие немым криком лица.
– Ты, боярыня, куды пошла? Я, боярин, во лесок пошла! Ко боярину молоденьку! – козлиным фальцетом выкрикивал дедушка Воробьев.
Перед Маминым, держась за край трубы, шел рыжий Яков Свириденко. Он был пунцов от натуги, глаза налились кровью, а на шее и поперек лба вздулись страшные синие вены.
Непомнящий оскальзывался, падал и был на вороте почти бесполезен.
Мамин по своей привычке скалил зубы, сжимая их с такой силой, что из белых его десен сочилась кровь.
Они вытащили танк под утро, когда черная земля начала сереть, а звезды – блекнуть. Кто-то лежал, скрючившись, на подводе. Кого-то глухо и безжалостно рвало.
Они, трое, стояли возле танка.
Под сосной, у ворота, скучились остальные. Грязные, измученные, жалкие. Теперь они видели, сколь велик и могуществен танк, и оттого робели, уважали его и, может быть, даже любили, а не ненавидели, как только что, когда тащили…
Мамин одернул гимнастерку, поправил фуражку и танкистские очки на лбу. Он был черен от усталости, но глаза сияли от счастья.
– Товарищи! – торжественно заговорил он. – От имени танкистов, от имени всей Красной Армии выношу вам горячую благодарность! Мы уходим, но мы вернемся! И будет это скоро, очень скоро, вам не придется долго ждать! Мы вернемся со всей непобедимой Красной Армией! Советская власть, товарищи…
– Да ехайте ж вы, господи боже мой! – заругалась и заплакала какая-то баба. – Налетят немцы, побьют вас, ехайте!!
Мамин сбился. Он не любил, когда ему мешали выступать, поморщился, хотел продолжить, но выхватил вдруг из кармашка на ремне планшетки командирский свисток и, надув щеки, пронзительно засвистел: два раза длинно и раз – коротко… И сам побежал к люку механика-водителя, а Свириденко и Непомнящий стали карабкаться по скобам на башню.