Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, мы можем резюмировать, что в мире сосуществуют гетерогенные тенденции развития городских агломераций (ср. Swiaczny 2005c: 26). Для Европы общее демографическое развитие позволяет предсказать на период до 2030 г. небольшой (ок. 0,1 %) рост городов. В республиках бывшего СССР ожидается прирост от 0,5 до 1,5 процента в зависимости от региона, однако начиная с 2025 г. в связи с общим сокращением прироста населения эти показатели пойдут резко вниз. Для Латинской Америки, где уровень урбанизованности уже сейчас высок, предсказывается незначительный положительный или даже отрицательный прирост. В Индии, Китае и на Африканском континенте темпы роста городов непропорционально высокие – от 2,5 до 4,5 %.
Как на этот беспрецедентный процесс урбанизации реагирует социология города? Прежде всего следует сказать, что с точки зрения ее развития как научной дисциплины, она сама является порождением “города”. В социологии науки возникновение новой научной дисциплины объясняется реагированием на новые общественные проблемы, для которых требуется решение и которые невозможно решить с помощью имеющихся традиционных форм знания (ср. Nassehi 2008: 18). Американские и европейские города, стремительно разраставшиеся в эпоху индустриальной революции, были главным символом новых социальных условий, которые самому обществу, в котором они царили, казались чужими: это был мир, настолько “сбившийся с колеи” в связи с распадом и развалом всей сословной системы, что Великая Французская революция казалась по сравнению с этим детской игрой (Marx 1971: 343).
Поэтому едва ли приходится удивляться, что многие темы и вопросы, которыми занимались классики социологии, возникли в городском контексте и, таким образом, “город” представлял собой точку опоры для целого ряда теоретических подходов. При этом разные варианты теоретического осмысления городской проблематики с самого начала отражали то напряженное отношение, которое существовало между проявлениями тревоги и замешательства, вызванными промышленной революцией и связанными с ней фундаментальными трансформациями общества, с одной стороны, и беспрецедентными возможностями создания новых жизненных форм, с другой. У всех вариантов рефлексии по поводу города – у Маркса, писавшего о свободном в двояком смысле рабочем (Капитал, т. 1), у Зиммеля, полагавшего в 1903 г., что ему удалось вывести три главных критерия большого города (разделение труда, денежная экономика и размер – ср. Simmel 1995 [рус. изд. Зиммель 2002 – прим. пер.]), у Чикагской школы с ее социально-экологическим анализом городских пространств (ср. Park/Burgess/McKenzie 1925) – была общая черта: они исходили из того, что города во многих отношениях выступают своего рода линзами, фокусирующими социальные преобразования, но вместе с тем для адекватного понимания этих изменений пока не хватает самостоятельной теории города.
Колебание между тревогой и новыми возможностями оставило заметные следы и в определениях сути города (см. обзорную работу Schroer 2005). В наши дни еще бывает так, что понятие “городского” наполняют позитивными качествами, в силу чего оно “с самого начала [заключает в себе] эмансипационную составляющую” (Siebel 2000: 264). При этом город представляется как сосуд, содержащий некий особый образ жизни, который однозначно отличает “горожанина” от “сельского жителя”: “Городским (urban) мы называем утонченное, интеллектуализированное и дистанцированное поведение, разделение публичной и приватной жизни, работы и досуга” (Siebel 2004: 25). В качестве мерила используются при этом не столько вопросы качественного своеобразия городской застройки и пространства, сколько социокультурные критерии: по ним “городское” интерпретируется как высшее и наиболее совершенное воплощение культурного, цивилизованного образа жизни современного человека; в памяти вызываются картины красивой, хорошей жизни в городе (ср. Rötzer 1995: 114; Wefing 1998: 86). Особенно во влиятельной теории Салина, считавшего, что корни городской культуры следует искать в античности, эта культура отождествляется с открытостью миру, активной политической позицией и либеральным мышлением, ориентированным на свободу (ср. Salin 1960). Из-за своих позитивных коннотаций слово “городской” часто выступало в проектах градостроительного развития в качестве “волшебного слова”, конкретное содержание которого, как правило, не требовалось раскрывать (ср. Wüst 2004: 44). Такая интерпретация в конечном итоге служит и системой отсчета, в которой происходящие сегодня изменения толкуются – в сравнении с гипотетически удачными формами городской культуры прошлого – как “распад «городского»” (Keim 1997) и “конец цивилизованного города” (Eisner 1997).
Наряду с этим в принципе позитивным понятием городского исконно существует и другая его интерпретация – с позиций критики цивилизации. Со времени урбанизационной революции в Европе начала XIX в., если не раньше, социальная критика в адрес больших городов приняла весьма ожесточенный характер. Ее ключевыми словами стали “бескрайнее разрастание”, “чрезмерная плотность заселения”, “опасность эпидемий”, “хаос на дорогах”, “моральное разложение и пороки”, “голод и нищета”, “политически опасные низшие классы”, “мятежная чернь” и многое другое (ср. Held 2005: 232f.). За этим с самого начала стояли идеологически нагруженные дискурсы, вращавшиеся вокруг социальных нестроений, потому что “скопление людей […] всегда можно интерпретировать и как сборище, а инфекцию – как заражение чуждым духом, как насаждение взглядов, позиций и практик, противных данному обществу” (Ibid.). Далее, стоит обратить внимание на то, как диковинным образом смешивались друг с другом мифологизация дальних стран в популярной в XIX в. колониальной литературе о путешествиях, дискурс об индустриальном городе и “анималистичекая” риторика. Например, описания чикагских или лондонских кварталов бедноты в то время полны метонимий и метафор, рассказывающих о чужом, находящемся рядом с читателем, и о связанных с этим ужасах: жилища бедняков сравнивались с “пещерами”, “гнездами”, “рассадниками” и “крольчатниками”, в которых происходило не поддающееся контролю и беспорядочное размножение, а обследование бедных районов описывалось наподобие экспедиции по черному континенту в сердце тьмы; роль “дикарей цивилизации” при этом играли неимущие жители городов (Lindner 2004: 32). Этот критический дискурс на темы города и городской жизни прослеживается и в отстраненных наблюдениях Зиммеля (Simmel 1995 [рус. изд. Зиммель 2002]), и в размышлениях Тённиса о соотношении общности и общества (Tönnies 1991 [рус. изд. Тённис 2002 – прим. пер.]), и в трудах Майка Дэвиса (Davis 1994; 1999) и в новейших публикациях, посвященных разобщенности и маргинальности городского населения (Keller 1998; Häußermann/Kronauer/Siebel 2004). Во многих нюансах подобный дискурс сохранился до сегодняшнего дня, когда кризис города интерпретируется как его нарастающая неспособность функционировать в качестве “инклюзионной машины” (Nassehi 2002).
Какое отношение всё это имеет к африканским городам и их теоретическим описаниям? Самое прямое, потому что вплоть до недавнего времени этот возникший в особых, специфически европейских (или западных) условиях процесс урбанизации и относящиеся к нему теории города служили основой для интерпретаций и анализа африканских урбанизационных процессов. Прямым следствием такого подхода стало то, “что понимание «городского» (city-ness) в Африке стало базироваться на опыте (обычно не эксплицированном) сравнительно небольшой группы городов (преимущественно западных), и города незападные стали оцениваться на основе этого предзаданного (мирового) стандарта «городского»” (Robinson 2002: 531f.). Особенно в дискурсе развития долгое время имплицитно сохранялась в качестве доминирующего представления о “форме, функции и распределении городов” (Myers 1994: 196) евроцентристская модель развития и социальной трансформации. В силу такого взгляда африканские города нередко объявлялись “ненастоящими городами”, а теоретические подходы местных исследователей отметались как “ненаучные” (ср. Sanders 1992; Myers 1994). Таким образом, преобладает однозначно негативная оценка урбанизационных процессов в Африке. Роберт Каплан в своей статье, привлекшей много внимания и много критики, нарисовал резко отрицательную картину будущего африканских городов. Говоря о “разлагающих общественных эффектах жизни в городах”, он объявил прежде всего Западную Африку “символом того глобального демографического, социального и экологического бремени, из которого возникает криминальная анархия – подлинная «стратегическая» опасность” (Kaplan 1996: 54). Указывая на болезни, принимающие эпидемические масштабы, и на “перенаселение”, он называл Мальтуса[123] “пророком западноафриканского будущего” (ibid.: 53), которое, с его точки зрения, “явно близится к взрыву” (ibid.: 52). Такой пугающий сценарий, по мнению Каплана, должен был стать следствием заколдованного круга из перенаселения, хищнической эксплуатации природных ресурсов, маргинальной позиции (или отсутствия какой-либо значительной роли) Африки в мировой экономике, болезней (таких как ВИЧ/СПИД) и обусловленной бедностью преступности. Никакого объяснения этого заколдованного круга в статье не приводилось.