Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью шум леса казался громче и таинственнее. Когда Эпрон погасил лампу, вокруг словно разбушевался невидимый мир. Они лежали с открытыми глазами, прижавшись друг к другу.
Через какое-то время Марина забеспокоилась:
— Никто не знает, что мы здесь?
— Никто.
— Но нас ждут в Помпеевке.
— Ждут, но им не сообщили, когда точно мы должны приехать.
— Могут позвонить из комитета. Зощенко или кто-нибудь еще.
— В колхоз не позвонят. Телефон только в гарнизоне. И пользуются они им лишь в экстренных случаях. Гарнизон в семи верстах от колхоза. По плану мы там должны быть только через четыре дня.
Эпрон прожил в Биробиджане, в сталинском государстве достаточно долго, чтобы все это предусмотреть.
Он добавил:
— Здесь мы ничем не рискуем. Даже сам товарищ Иосиф Виссарионович нас не обнаружит. На обратном пути снова проведем здесь день. И каждый раз будем сначала заезжать сюда. Хотя бы один день и одна ночь будут только для нас.
— Какой ты предусмотрительный.
— Да, я научился находить выход из любого положения.
Эпрон говорил весело, но не без самодовольства. Тут-то Марина и вспомнила предостережение Ярослава: «Никогда не забывай первое правило нашего стойкого народа: ничего не скрывать! Особенно то, что хочется скрыть». А может быть, она подумала, что Эпрон еще слишком американец и не отдает себе отчета, что в СССР рискованно все? Или она верила, что Майкл способен сотворить чудо? Или счастье последних часов было таким невероятным, таким пьянительным, что его не хотелось разрушать даже легким опасением? Они еще долго ласкали, долго обнимали друг друга в этой избушке счастья, и Марина внезапно заметила с удивлением:
— А ведь ты сейчас говоришь совершенно правильно. И на русском, и на идише.
Эпрон засмеялся:
— Только с тобой.
Он признался, что родился на Украине и с детства говорил на обоих языках. С матерью в Нижнем Ист-Сайде он общался по-русски и на идише. Она так толком и не выучила английский, но в Бруклине или Нижнем Ист-Сайде это не имело значения.
— Но зачем ты делаешь вид, что в языках не силен?
— Когда я высадился во Владивостоке с медицинским оборудованием для Биробиджана, там была целая группа иммигрантов. Нас допрашивали два дня. Из-за оборудования, которое я сопровождал, меня пропустили последним, и это было очень кстати. Я успел заметить, что они отказали во въезде всем, кто свободно говорил по-русски. В иммиграционной службе их считали шпионами. Все, кто меня допрашивал, говорили только по-английски, причем довольно плохо. И тогда я начал притворяться. То же и в Биробиджане, когда говорил с Зощенко и военными. Они даже пригласили из Хабаровска переводчика. Тот переводил безобразно, а я время от времени добавлял какие-то русские слова, причем совсем не к месту, будто заучивал их по словарю. Ты бы видела тогда Зощенко…
Марина спросила, что такое Бруклин и Нижний Ист-Сайд. Эпрон рассказал. Он говорил о своем детстве, о родителях, о том, как получил стипендию для изучения медицины… Он обещал Марине обучить ее английскому, начать прямо завтра. Неплохо было бы к осени научиться объясняться.
И новые обещания, новые объятия. На следующий день они вышли из избушки только после полудня, и часы счастья продолжились уже на свежем воздухе.
Поездка оказалась успешной. Они останавливались в забытых деревушках, где горстка иммигрантов — евреев и гоев — бок о бок много лет сражались с тайгой, чтобы на этой совсем неплодородной земле появились грядки с капустой и картошкой, а на траве паслись несколько коров или коз.
У них были морщинистые лица, их тела рано изнашивались от непосильного труда, но упорства в борьбе за жизнь им было не занимать. Эпрона знали все. Как только ЗИС останавливался, дети кидались к нему с криком: «Доктор! Доктор!» Потом начинался ритуал приветствия. Мужчины постоянно просили его посмотреть, здорова ли скотина. Женщины хлопотали у печей. Сначала к Марине относились настороженно: она казалась слишком городской, недоступной, утонченной. Но начиналось выступление — и от рассказов приходили в восторг, а над пантомимой искренне смеялись. Дети просили рассказать что-нибудь еще, а старухи брали ее за руки и благодарили. В их взглядах читались растерянность и светлая, давно забытая радость, которая на несколько часов разглаживала морщины и стирала усталость с лиц.
На пограничных заставах, что стояли прямо напротив японских укреплений, о приезде Марины мечтали смертельно скучающие солдаты. Офицеры оспаривали друг у друга честь сидеть рядом с ней за столом во время ужина, где неизменная водка воспламеняла сердца, а песни звучали до утра. Так что Марине приходилось защищаться от все более настойчивых ухаживаний, от чего она приобрела репутацию женщины недоступной, и это лишь укрепило ее престиж. С каждой поездкой публики собиралось все больше. В некоторых гарнизонах для Марининых выступлений построили специальную сцену. Солдаты из музыкальной команды начали аккомпанировать ей, когда она пела старинные песни. Она усердно разучивала материал, стараясь удивить публику с каждым приездом новым спектаклем.
Эпрона на территорию воинских частей не допускали, и он курсировал на своем ЗИСе вдоль Амура, «охотился за фотоснимками».
Они снова объединялись перед отъездом, и после нескончаемого прощания с военными грузовик отправлялся в путь, долго катил по грунтовке, пока его еще можно было разглядеть с заставы в бинокль. Потом наконец Эпрон тормозил и начиналось настоящее счастье.
Так прошло все лето. Успех концертов был столь велик, что исполком попросил Марину выступать и в Биробиджане. В эти дни они с Эпроном держались подальше друг от друга. А потом при каждой поездке сворачивали в свою затерянную избушку.
— Мы придумали вечный медовый месяц, — шутил Эпрон.
В конце сентября Левин все еще сидел в Москве. «Биробиджанская звезда» написала, что он выдвинут депутатом в Совет Национальностей от Биробиджанской области. Однако никто ни в обкоме, ни в театре не мог узнать точной даты его возвращения. Через пару недель, в начале октября, когда тучи — предвестники первых зимних холодов — уже надвигались на область из центра Сибири, Эпрон и Марина отправились в последнюю совместную поездку. Ночь наступала рано, избу надо было отапливать. Марина долго не могла заснуть. Не зная, спит ли уже Эпрон, она проговорила в темноту:
— Это последний раз.
Эпрон не ответил. Может быть, он, и правда, спал. Но проснулся он в прекрасном расположении духа и объявил, что сегодня особый день.
— Почему? — спросила Марина.
Он только поцеловал ее в губы и прошептал:
— Гедулд, терпение, милая…
Они ехали без остановки до обеда. День был мрачный, какие часто бывают в тайге по осени. Тучи с раздутыми боками плыли с севера, заслоняя солнце. Пронизывающий ветер пригибал к земле траву и кусты. Накануне прошли дожди, и дорога раскисла. На склонах холмов грузовик буксовал в лужах, так что мотор от перенапряжения начинал реветь. Эпрон всю дорогу курил и что-то спокойно насвистывал. Марина молчала, стараясь не выказывать свое дурное настроение, не портить последнюю поездку мыслями о будущем. Они ехали на пограничную заставу Амурзет — одну из самых отдаленных, к юго-западу от Биробиджана. Но Эпрон вдруг свернул с дороги на тропу, петлявшую по болотистой тайге вдоль Биджана — притока Амура. Летом они торопились проскочить эту местность, изобилующую мошкарой, но осенняя свежесть мошкару почти уничтожила.