Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если солнце ушло, что мне-то делать? — говорил он.
В том же 1908 году проявились первые признаки того, что, перефразировав название романа Киплинга, можно охарактеризовать как период «погасшего света»[192]. Моне испытывал сильнейшее беспокойство: неужели у него ухудшается зрение? Впрочем, созерцание нимфей продолжало приносить ему все то же удовольствие. Он смотрел на них все лето, чувствуя себя полновластным владыкой собственного маленького королевства, и старался уловить игру света на изменчивой поверхности водоема, расцвеченной яркими лепестками.
В начале осени, вдоволь налюбовавшись нимфеями, он решил воспользоваться поступившим приглашением и объявил домашним:
— Еду в Венецию!
Алиса согласилась его сопровождать, хотя чувствовала себя не очень хорошо. Он, правда, пообещал, что, во-первых, путешествие будет недолгим, а во-вторых, на обратном пути они непременно сделают крюк и заедут навестить Жермену и Альбера Саллеру в Кань-сюр-мер. Адвокат Альбер Саллеру одновременно занимал пост главного советника департамента Приморских Альп.
— В Венеции я только напишу несколько небольших картин на память о городе, — говорил Моне, поджидая поезда на перроне в Верноне. Ночь они с Алисой провели в Париже, в отеле «Терминюс-Сен-Лазар», а утром отправились в Город дожей, где в «Палаццо Барбаро» для них был забронирован номер.
На самом деле пребывание в Венеции затянулось до 7 декабря (то есть продлилось больше двух месяцев), а «несколько небольших картин на память» обернулись четырьмя десятками подлинных шедевров!
В середине октября чета Моне покинула готический дворец «Барбаро» и перебралась в большой отель «Британия». Сюда их влекли не только бытовые удобства — центральное отопление и электрическое освещение, к которым они успели привыкнуть в Живерни, — но и открывавшийся из окон номера вид на лагуну и островок Сан-Джорджо. Клод мог работать, не выходя из комнаты, — как в Лондоне, — подальше от зевак.
Большой канал, Дворец дожей, церковь Сан-Джорджо Мажоре, палаццо Дарио, палаццо Мула, палаццо Контарини, Рио делла Салуте… Гондолы, сумерки, красный домишко… Моне ворчал, брюзжал, порой злился, но продолжал писать.
Алиса, оказавшаяся свидетельницей той ежедневной битвы, которую он вел сам с собой, впервые поняла, почему у него так резко менялось порой настроение. Она никогда не сомневалась в его таланте, но теперь у нее словно открылись глаза: да ведь он гений! В письме к верному Жеффруа она писала:
«То, что он пишет, это просто чудо. Эти восхитительные блики, эта перламутровая вода… Только он один способен так передать все это…»[193]
Он и сам чувствовал подъем творческих сил. «Да, — писал он Клемансо, — я в восторге. Здесь чудесно. Пытаюсь писать…»
И делился с Жеффруа: «Какое несчастье, что я не приехал сюда, когда был молодым и дерзким! Но все равно я провел здесь прекрасные минуты, почти забыв о том, что я старик…»[194]
Правда, полного удовлетворения от своих венецианских работ он не получил. Впрочем, разве хоть когда-нибудь он оставался собой доволен? На сей раз он утешался мыслью, что непременно вернется в Венецию на будущий год. Увы, осуществить этот замысел ему так и не удалось…
На обратном пути Клод и Алиса заехали в Бордигеру — ах, какие воспоминания! — а затем свернули в Кань, где Жермена с нетерпением ждала встречи с матерью. И с радостью сообщила, что, кажется, ждет второго ребенка.
— Рожать приеду в Живерни! — пообещала она.
Трудно предположить, что Моне, попав в Кань, не заглянул к своему старому соратнику Огюсту Ренуару, жившему на вилле «Колет» и жестоко страдавшему от ревматизма. Зато очень легко представить себе, как обнялись давние друзья, как пустились в дорогие воспоминания.
— А помнишь папашу Глейра? А помнишь «Лягушатник»? А помнишь, как мы нищенствовали?
— А помнишь этого консьержа с улицы Эфрюсси? Как он глаз отвести не мог от картины, которую я тащил под мышкой? Ну и обрадовался же я тогда! Наконец-то хоть кто-то оценил мою живопись! Что, спрашиваю, нравится вам эта картина? Да нет, говорит, я на раму смотрю, больно уж рама хороша…
Но вот путешественники снова на берегах Эпты. Они вернулись в Живерни. Алиса распахнула было зеленые ставни своей спальни, но тут же их закрыла. И поскорее улеглась в постель. Ее знобило, у нее поднялась температура. Проболела она весь январь 1909 года.
Алиса сдала. Чтобы убедиться в этом, достаточно перелистать хотя бы один из многочисленных фотоальбомов, посвященных Моне[195]. На снимке, запечатлевшем чету Моне на пьяцца Сан-Марко, в окружении голубей — один из них, самый смелый и, наверное, самый голодный, уселся на шляпу Клода! — мы видим бывшую владелицу замка Роттенбург сильно похудевшей и постаревшей. Моне одет в легкий твидовый костюм, а вот на Алисе длинное пальто с меховым воротником. Очевидно, она зябла.
Несмотря на болезнь Алисы, Клоду пришлось ее оставить. Он спешил в Париж помочь Дюран-Рюэлю в организации его первой крупной выставки, получившей название «Нимфеи, серии водных пейзажей». Виды Венеции, завершенные в мастерской, он уступит Бернхайму.
Вернисаж состоялся 6 мая.
В тот день на улице Лафит, в доме номер 16, происходило настоящее столпотворение. «Весь цвет Парижа», расталкивая друг друга локтями, пришел посмотреть 48 вариаций на тему водных лилий пруда в Живерни. Все были в восторге. А ехидный старикан Жюль Ренар[196] записал в своем личном «Дневнике» (который был опубликован в 1935 году, спустя 25 лет после смерти писателя): «Слишком красиво! В природе так не бывает. Между нашим искусством и искусством природы — пропасть…»
Справедливости ради отметим, что между автором «Рыжика» и мастером из Живерни так и не вспыхнула искра взаимопонимания. Несколькими годами раньше, увидев цикл «Стога», Ренар весьма насмешливо отозвался об этих «кучах сена, отбрасывающих синие тени, и пестро раскрашенных полях, больше всего похожих на клетчатый носовой платок…»
Жесткость своих суждений Жюль Ренар оправдывал тем, что, по его собственному признанию, он был «лишен чувства вкуса, зато в полной мере обладал чувством безвкусицы!».
Но, если не считать Ренара, все критики, составляя отчет о выставке, макали перо не в чернила, а в фимиам. И оплакивали судьбу картин, которым предстояло рассеяться по частным собраниям. «Ах, если бы Моне мог осуществить свою мечту и получить в свое распоряжение целый зал для постоянной экспозиции всей серии „Нимфей“! — сокрушался хроникер „Газет де Боз Ар“ Роже Маркс. — Именно вся серия создает целостное впечатление умиротворенности и созерцательного покоя, столь далекого от суеты материального мира!»