Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо же! А я думал, что наш знакомец Кузьма давно среди казаков обретает, а он у киргиз-кайсацкого бая в пастухах остался. Быть может, нас ждет с обратного пути?
– Кузьма-батыр не пастухом, однако, теперь, мирза Конон. У Эрали-Салтана он важный сердар над нукерами, – оживился Малыбай и поспешал рассказать дальше, как вместе с пленными наемниками Елкайдара киргиз-кайсацкое посольство счастливо прибыло к берегам реки Эмбы, как Нурали-хан через несколько дней отправил его, Малыбая, и Кайсар-Батыра с нукерами в Оренбург, к губернатору.
– Гаспадын Ыван Ывановыч давал мне большой афыцер – началнык с нукерами – казак. Мы ездил в города Орска, Илецка, потом ехал Яицким город, да Гурьев город, да Астрахын. Вездем искал хивинский купца. Афыцер – началнык гаварыл купцам, как Каип-хан плохо делал с урусским караван. Хивинца писал к свой хана, что без торговля в урусский городам им, однако, яман дело будет, савсем плохо. Этот письма в мой сумка привез. Вот он, мирза Даниил.
– Ай да Иван Иванович! Ай да умница превеликая! – растроганно проговорил Данила Рукавкин. Он бережно принял от Малыбая письма, которые тот достал из походной сумки. Пакеты запечатаны сургучом и скреплены разными по форме и рисунку печатками. – Теперь-то явятся у Якуб-бая надежные помощники, которых он так старательно ищет по всей Хорезмской земле.
Малыбай привез около двух десятков писем. Данила аккуратно уложил их стопкой, сверху придавил, чтобы не рассыпались, приземистой однофунтовой гирькой. Потом заглянул в исхудавшее, туго обтянутое смуглой кожей и давно не бритое лицо Малыбая, участливо спросил:
– А как же ты, почтенный друг, назад-то шел? Один через пески или с кем совокупился для бережения в дороге?
Малыбай пояснил, что шел он с хивинскими купцами, которые возвращались из Астрахани через Гурьев. Побоялся отдать письма в чужие руки, отважился сам вновь незвано явиться в Хиву.
– Когда приходил в Урганыч, – улыбнулся Малыбай, вспоминая недавний тяжкий путь, – мой тела стал, однака, савсем как пустой саба, а кишка в животе шелестел, будто старый сухой камыша под кашма у бедный чабана в юрте.
И вдруг Малыбай повернулся к Родиону Михайлову:
– Видел, однака, в Оренбурхе твой хозяин, твой мирза Кандамай-бая, гаварыл с ним мала-мала.
Родион от неожиданности едва не уронил расписанную красными цветами пиалу. Карие глаза приказчика округлились, и он лизнул языком по враз высохшим толстым губам, через силу выдавил:
– Как это – в Оренбурге? Что он там делал?
– Торговал, однако, – спокойно пояснил Малыбай. – Вот так важный Кандамай-бай. – Малыбай надул щеки и смуглыми, сцепленными в пальцах руками сделал полукруг от груди до пояса, изображая дородного в телесах Алексея Кандамаева.
– Бранил он меня? – Руки у Родиона задрожали, расплескивая горячий чай на ковер. Приказчик не совладал с волнением, поспешил опустить пиалу на край низкого стола, рядом с пузатым самоваром.
– Зачем ругал? Гаварыл, что сам бы, однака, пошел с караванам. А теперь сидел бы в Хива, как ты сидишь, мирза Даниил и другой купца, и за свой голова, однака, шибко боялся бы. Еще гаварыл, если я увидел тебя, то радовал бы: хатын твой здоров, девки здоров. И в твой юрта, однака, все здоров, мирза Даниил. Кандамай-бай так сказал.
Данила вслед за Родионом поблагодарил Малыбая за добрые вести из дома. Легкий румянец покрыл обветренные и шершавые скулы, едва подумал о Дарьюшке, своей ласковой белой лебедушке. Смутился, опустил взгляд на стол, на котором посвистывал паром начищенный до блеска самовар.
Ближе к вечеру русским и казанским купцам сообща с большим трудом удалось отыскать в одной чайхане Якуб-бая и, удивленного, привести к караванному старшине. Хивинец увидел отдохнувшего, умытого и вычищенного от пыли Малыбая и, по его хитрому прищуру узких глаз, сразу понял, что купец возвратился не без добрых известий. После чая Якуб-бай склонился свободным концом чалмы едва не до стола и старательно раскладывал письма на отдельные стопки по городам.
– Эти он повезет в Хазарасп, – повторял Григорий вслед за хивинцем. – Это в Анбиры, а эти четыре письма помечены отдать в руки самому хану Каипу. Вот два письма в Новый Урганич. И еще три в Анбиры…
Разложил, поправил надвинувшуюся на брови тяжелую чалму, прикинул что-то про себя. По гладко выбритому смуглому лицу скользнула довольная улыбка.
– Прежде он будто во тьме бродил, выспрашивал: кто знает купцов, чьи лавки постоянно содержатся в наших городах, – переводил Григорий. – Восемь человек успел отыскать. А теперь словно прозрел и будет стучаться в знакомые ворота. Вновь твердит, что хивинским купцам нужен торг с русскими, стало быть, хивинцам и хлопотать перед своим ханом о мире с белой царицей. Якуб-бай наскоро простился и уехал. Малыбай свернулся в комочек и уснул в углу на ковре – Герасим едва успел подсунуть ему под голову пуховую подушку. Россияне, стараясь не шуметь, вышли во дворик, уселись тесной кучкой на суфе. Здесь же пристроились и казанские купцы, присутствовавшие при встрече с Якуб-баем. Родион, широко расставив длинные ноги, занял излюбленное место на теплом тандыре – будто огромный бурый медведь взгромоздился на высокий лесной муравейник.
– Как-то хана Каипа будет смотреть на этот письма, – неуверенно высказался Муртаза Айтов. – Не осерчал бы, однако.
– Если не совсем оглупел от страха, то должен послушаться умного совета своих подданных, – вслух размышлял Данила. – Зла они ему не желают, напротив, стараются укрепить на троне своей силой.
Рядом растроганно вздохнул старый Погорский, уронил лысую голову на грудь:
– Придет ли такой день, когда увижу родимый Яик?
– Придет, брат. Вот увидишь, скоро придет, – бодро отозвался Кононов. – Прежде мы с тобой и вовсе никаких надежд на избавление от колодок не питали. Теперь же мы – нукеры белой царицы. Шутка ли! Не всякий хан, тем более елкайдары там разные, посмеют посягать на нашу жизнь. А Елкайдара ждет рай… где горшки обжигают!
Мечтали, смотрели на чужое, даже в сумерках, казалось, раскаленное багрово-синее небо с яркими звездами на восточной, более темной части небосклона. Демьян Погорский тихо затянул песню про памятную казакам Утву-реку, песню, которую слышал в далекой молодости от бывалых казаков. Встрепенулись братья Опоркины, а Федор тут же на полуслове подхватил слабый голос отца и повел песню сам:
пел Федор, почти не растягивая слов и не делая особого ударения, и песня полилась над притихшим уже чужим городом, – полилась, спокойная и ровная, как сама степь, о которой истосковалась на чужбине привыкшая к простору казачья душа.
За глинобитной стеной на время смолкали глухие удары копыт: это ночные стражники, проезжая мимо, останавливались послушать песню «ференги урусов», а потом осторожно отъезжали прочь досматривать темные улицы засыпающего города.