Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гости давно уже пировали на берегу Свиного пруда, все приветствовали меня дружески, но во взглядах было невольное любопытство, с каким люди часто смотрят на того, с кем случилось несчастье, причем такое несчастье, которому они не обязаны сострадать. Впрочем, гости Ярутичей были достаточно деликатны, чтобы не глазеть на меня, выискивая те признаки, за которые со мной можно было обойтись по-Варварски. Именно от душевной тонкости мне улыбались больше, чем остальным, а разговаривали меньше, чем с кем бы то ни было.
Черная вода Свиного пруда вздрагивала, когда в нее падали сосновые иголки, где-то в верхних ярусах Сада раздавалась прозрачная дробь дятла. Когда смотришь на вещи в последний раз, они кажутся наполовину призрачными. Извинившись, я встал из-за стола и прошелся по Саду. Небо еще было наполнено до краев летним светом, но солнце скрылось за деревьями, и цветы молчали в прохладном сумраке. С теплого камня в воду спрыгнул лягушонок, в тишине Сада этот звук казался значительным, словно тающий в воздухе иероглиф. Из кустов показалась рыжая в черных подпалинах морда – это был Бова, пес дикий, но степенный, слишком гордый, чтобы любопытствовать знакомыми людьми. По дорожке пробежал рысью лохматый Полчаса. Все здесь будет идти своим чередом без меня, и это хорошо! Если бы мир пошатнулся с нашим уходом, значит, мы что-то сделали неправильно.
Шагая в направлении станции Вяхири, я пытался понять, что происходит. Как же это получается, что прекраснейшие вещи мира сделались мне непереносимо тяжелы? Почему так больно смотреть на мои любимые полевые цветы, которые прежде доставляли столько радости, да и теперь доставляют? Почему даже оттенки облаков на закате саднят каким-то далеким отчаянием? Кажется, я заперт в красоте лета, как в душном карцере. Наверное, дело в том, что с каждой льнянкой и смолевкой хочу я бежать к моей Варе и вместе с ней восхищаться, умиляться, смеяться. Словно без Вари уж нет у меня права на радость. Только поделившись с ней, утонченной дикаркой, я могу пить, есть, дышать красотой и жизнью. Вижу сохнущие плоды пастушьей сумки, где на просвет темнеют тонкие семена-имена, и хочу позвать, хотя бы позвонить – волченька, смотри на наши былинки, смотри и позволь мне наглядеться на них твоими глазами.
Но нет, дело не в тебе. И даже не в любви. Дело в том, что сам я слишком подмешал себя в мир. Надо научиться видеть его втайне от себя, украдкой от всех своих тревог, обид, разногласий. Надо дать ему говорить за себя своим голосом – не моим.
Только в вагоне электрички, грохочущей сквозь соловьиную полутьму, я снова почувствовал Большую дорогу, и это было как нельзя кстати. Река лета несла меня в новую жизнь, то темнея, как сейчас, то сверкая на солнце.
11Эскадрилья капель на стекле иллюминатора задрожала и синхронно двинулась вбок. Я закрыл глаза, а когда открыл их снова, самолет уже примерял овечьи шубы облаков. Жизнь снова была непривычной, поэтому теперь я мог дышать. Привычное – то, про что можно сказать: «это уже было» или даже «никуда не денется». Привычное позволяет экономить на силе чувств. Жизнь не должна быть привычной, и если ты к ней привык, значит, обманываешь себя и не вполне живешь.
Новое было: жаркий ветер на верхней ступеньке трапа при выходе из самолета. Первый клинышек моря, сверкнувший между деревьями, матрос на вапоретто с глазами цвета воды в Канале Гранде и разлохмаченным канатом в руке, лютнист на мосту Академии, озвучивающий рябь солнечных волн. Все было новым, и, проходя по набережной между венецианским палаццо и огромным многопалубным дворцом входящего в бухту парома, я знал, что спасен.
Через несколько дней обшарпанный поезд местных линий отвез меня в Падую. Две маленькие девочки, купающие в бирюзовой воде фонтана свои мягкие игрушки, студенты и преподаватели университета, летящие на велосипедах по мощеным мостовым, малахитовый всадник перед базиликой святого Антония, надменно следящий за процессией барабанщиков и знаменосцев в средневековых камзолах. Спящие лотосы в воде огромного сада. Сердце принимало все эти невиданные образы с такой готовностью, словно как раз эти бабочки впечатлений требовались лугам моих чувств.
Дальше, дальше. Дальше была Виченца, тихая квартира, выходящая окнами на мост Сан-Микеле, белье, пахнущее резедой. Я был спасен, и если иногда мне бывало немного одиноко – что ж, теперь это новый способ чувствовать себя живым. Палладиевыми дугами, теплыми арками падали летние тени, на веревках цвело сохнущее белье, из подворотни доносились звуки контрабаса и аккордеона. На третий день я вышел за город. По берегу реки и под стенами старинных вилл пылали сорные маки, из солнечной листвы выглядывали каменные карлики, кичась высотой витых париков.
У дороги я услышал ручей и шагнул в придорожную траву. Каряя вода отблескивала солнцем, по берегам там и здесь горбились замшелые камни. Почему вдруг сделалось тревожно? Я был на многие сотни километров удален от любых опасностей. Нерешительно шагнул к воде и вдруг у подножия камня, обшитого зеленым бархатом, увидел два стебелька темно-лиловой кислицы с изящно очерченными трилистниками. На один листок падало солнце, и он затаенно, как бы изнутри светился геральдическим, нездешним светом. «Не смей даже думать…» – начал было я, отшатнувшись, бросился прочь, но что-то понял и вернулся. Присев возле камня, я долго смотрел на листья кислицы, слушал воду, щебечущую рябью, и обмирал от тяжелого счастья: да, все это было, все это случилось со мной.
И как же и кого же мне благодарить за то, что героем такой жизни выбрали именно меня? Казалось, я нахожусь внутри непонятной молитвы – воды, мыслей, трилистников, камней, – и мне так непереносимо хорошо, как не бывало давным-давно. Словно всю радость, которую я не успел почувствовать за время этой истории, разом влили в меня теперь.
Мимикрия восемнадцатая. Эпилог
Завершая свой рассказ, хочу обвести глазами положения, в которых оказались мои герои в тот момент, когда я гляжу на них в последний раз.
Стал замечать за собой: всякий раз, как гляжу на три перышка дятла или на картину с черной кислицей, то одновременно укоризненно качаю головой и улыбаюсь не без умиления.
В поместье Эмпатико позднее лето, на кривых гранатовых деревцах наливаются тяжестью зеленые плоды. Ручей почти полностью пересох, донья ржавых луж кажутся выбоинами марсианских кратеров. Безвылазно здесь живут летом только дикобразы. Трава начинает сохнуть, русо-зеленые и изумрудные холмы выглядят так благосклонно, так светла канитель цикад, что даже отшельничество в этой красоте кажется наградой, а не подвигом. Дома в Эмпатико