Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И на том же листе нарисовал условно, как всегда себя рисовал — большая голова, утопленная в плечах, короткая растущая вширь борода и лоб с двумя залысинами.
— Прошу вас, налейте еще чашечку чаю, Мария Николаевна! — и звякнул чашкой.
Наташа окаменело сидела на стуле. Мария Николаевна пошла снова ставить чайник.
Борис обнял жену.
— Я так и знала. Как это все ужасно.
Потом взяла карандаш и сбоку на листе написала:
«Тебя арестуют».
«Я уйду из дома через полчаса», — написал. И нарисовал себя, кувырком летящего с лестницы.
Лист кончился, он разорвал его и поджег. Подождал, пока листочки догорели почти до кончиков пальцев, и сбросил в пепельницу.
Взял новый лист и нарисовал себя, бегущего по улице. Наверху страницы написал «Вокзал», показал Наташе и вошедшей Марии Николаевне. Теща поняла скорее, чем жена, кивнула.
— Прямо сейчас, — сказал Борис.
— Один? — сказала Наташа.
— Угу, — кивнул Муратов.
Потом Муратов полез именно в тот самый чулан, который намеревался внимательно исследовать капитан Попов, и вытащил оттуда папку, в которой хранилось то самое, за чем приходил капитан.
Вытащил стопку изрисованных листков и пошел на кухню.
Мария Николаевна следовала за ним молча, но сочувственно.
Муратов вытащил из плиты железный лист, положил на него несколько листов бумаги и поднес спичку. Мария Николаевна проворно выхватила спички.
— Сколько раз я просила вас, Борис Иванович, в мое хозяйство не вмешиваться…
Он сидел на корточках на полу, занимая почти все свободное место на кухне, и смотрел на нее снизу вверх. Мария Николаевна отодвинула его, потом слегка потеснила в коридор и оттянула из-под порога край износившегося линолеума. Борис Иванович только восхищенно развел руками. Они согласованно и четко, как будто всю жизнь только этим и занимались, подпихнули рисунки под линолеум и снова подвели его изношенный край под порог. И все стало по-прежнему как ничего и не бывало. Борис Иванович от души поцеловал Марию Николаевну в щеку: жечь-то было жалко.
Потом он нашел в нижнем ящике комода парусиновые брюки, широченные в поясе и короткие, в чулане взял с вешалки старую соломенную шляпу, вещи покойного тестя. Все — без единого слова.
— С ума сошел, с ума сошел… — твердила Наташа, а теща, показывая на телефон, — она, как и Борис, была уверена, что прослушивают, — громко сказала: — Борь, я на обед котлеток нажарю, да?
— Котлеток — это хорошо.
Еще через двадцать пять минут он вышел из дому. Бороду сбрил, но усы оставил. Волосы укоротил. Прошел через двор, залитый водой так, что впору на лодке плыть. Сломанные ветки торчали из гигантской лужи, как после потопа. Борис тащил большую хозяйственную сумку, в которой была смена белья, свитер и любимая подушка-думочка, а также все до копейки деньги, которые нашлись в доме.
Сивцев и Емельяненко, оставленные для наблюдения, сидели в дворовой беседке и покуривали. Советовались, не сходить ли за пивом…
Капитан Попов с отчетливой печатью на ордере пришел в десять пятнадцать. Наталья Муратова, жена и ответственный квартиросъемщик, на этот раз открыла дверь сразу же и сказала, что Муратов пошел на работу. Попов кинул огненный взгляд на своих балбесов.
— Да он же не работает! — заметил Попов. — На какую такую работу?
— Он художник, на службу не ходит, а работает много. Вы же сами видели, вот саркофаг Ленина делал, — вмешалась теща.
— С тех пор его уволили, — проявил запоздалую осведомленность Попов.
— Вот он и пошел работу искать, — опять влезла Мария Николаевна.
— А он не собирался прийти к обеду? — поинтересовался капитан.
— Как же, обязательно. — Клюнули на котлетки, слухачи чертовы, да быстро-то как! — И котлетки на обед заказал. К обеду ждем.
Капитан приступил к делу. Он не жалел сил, разбирая горы разнообразных бумаг. Самиздат был обыкновенный, как у всех. Но в данном случае не самиздат интересовал Попова.
То, что искал Попов, лежало у него в кабинете в виде фотокопии страниц из журнала «Штерн». Это были карикатуры: гигантские буквы, складывающиеся в слова «Слава КПСС», а под этими гигантскими буквами стояла толпа людей и собак, пытающихся добраться до священных слов. Буквы были сложены из колбасы — вареной колбасы с кружками белого жира на срезах, с веревочными хвостиками и даже с этикеткой «2 руб. 20 коп.».
На другой карикатуре из таких же колбас был сложен мавзолей, слово «Ленин» было написано связками сосисок…
На третьей — бурлаки с картины Репина, запряженные в лямки, тянули — не баржу, а космическую ракету.
Сотрудники долго искали злостного рисовальщика и совершенно случайно открыли его. Оставалась теперь самая малость: найти оригиналы, эскизы или что-нибудь другое, сходное…
Ушел капитан Попов поздним вечером. Выволокли три мешка самиздата. Тех рисунков, которые Попов рассчитывал найти, обнаружено не было.
Борис Иванович в это время устраивался на ночлег у бабки, которая безуспешно пыталась продать на пристани в Кимрах зеленый лук и петрушку, но вся ее добыча составила путника, запоздавшего к последнему катеру на Ново-Акатово. Он переночевал за рубль в сараюшке на сене, покрытом простыней, на рассвете умылся у колодца и в шесть утра сел в катер. Бабка оказалась святая — наутро не донесла.
Вечером второго дня он сидел в дальней и труднодоступной деревне Даниловы Горки, в старой крестьянской избе своего друга Николая Михайловича, тоже художника. Рассказал ему все как есть и попросил разрешения пожить здесь, в их летнем доме либо в бане, некоторое неопределенное время. На правах двоюродного брата или кого угодно. Николай Михайлович покачал головой, крякнул, но не отказал. Так начались бега Бориса Ивановича.
Даниловы Горки была не деревня, а выселки, пять домов. Один дом Николая Михайловича, другой пустовал второй год после смерти хозяйки, ждал покупателя, а в трех, помимо хозяев, жили летами дачники. К концу августа разъезжались, мало кто оставался на сентябрь.
Мать Николая Михайловича была княжеского рода, а отец — расстрелянный в тридцать седьмом священник, и потому Николай все быстро и хорошо соображал. Сказал, что до сентября, пока в деревне много чужого народу, жить тут более или менее безопасно, а вот когда дачники съедут, каждый человек за десять верст виден.
Изба была полна. Дети, старики, две незамужние родственницы, гости-приживалы. Все работали помногу, но как-то необязательно: заняты с утра до ночи, а вроде и свободны.
Борису эта деревенская жизнь была в новинку. Человек городской — дед его, из крепостных крестьян, с 1883 года работал в литографии у Сытина, отец — типографский гравер, пролетарий художественного труда, как сам себя называл, стал настоящим московским жителем и всякую связь с рязанской родней потерял.