Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простер руки в пустоту, препоясался пустотой и позволил вести себя, словно слепца, словно пленника, вон из себя самого. Покинул свой приход, заботу о котором взял на себя другой. У него не было больше ни заботы, ни обязанности. Не было другой заботы, кроме любви, другой обязанности, кроме как любить. Он оставил все и замкнулся в одиночестве, как некогда отцы-пустынники. Но пустыня, в которую он удалился, была не из песка, а из деревьев и колючего кустарника. Отныне он жил отшельником в лесу Привольной Любви, в старой охотничьей хижине, сложенной из веток, земли и кустарника, как раз в той самой, где тридцать лет тому назад охотники со своими собаками искали укрытия от дождя, прервав преследование дичи. Когда небо немного расчистилось, они вышли; но свет был тусклый, и струящаяся листва позволяла лишь мельком видеть обманчивые формы. Их было трое, и одному показалось, что он заметил силуэт молодой косули. И они пальнули. Раздался короткий, словно удивленный крик, и тотчас же смолк. Крик вроде бы не звериный. Потом послышался звук мягко упавшего тела. Тоже вроде бы не звериного. Собаки с лаем побежали, но охотники на какой-то миг застыли в молчании и неподвижности. Продолжали вслушиваться в это двойное эхо, отозвавшееся на их выстрелы, вслушивались даже когда все уже смолкло, кроме собачьего лая. Вслушивались, стиснув похолодевшими руками приклады своих ружей, с замершим сердцем. Вслушивались в молчание, которое не было молчанием убитого зверя.
Это оказался ребенок, восьмилетний мальчик. Ребенок, всегда любивший бегать по лесам, где был застигнут дождем. Он спрятался под ветвями граба. Дождь полил опять. Охотники подобрали тело ребенка и отнесли его в дом родителей. Туда, на Верхнюю Ферму. С той поры ни один охотник не приходил на это место. Теперь там жил в одиночестве отец Деломбр, и никто не решался заглядывать к нему. Впрочем, никто и не знал, куда он подевался; никого это не заботило.
«Любишь ли ты Меня?» Ему уже даже незачем было отвечать на этот вопрос, все его тело стало ответом. Его постаревшее, исхудавшее от постов, отмеченное лишениями, бессонными ночами и холодом тело. Тело человека, наконец-то избавленного от своих сомнений, тревоги, стыда. Тело, целиком отданное безумству его любви; тело, ставшее прозрачностью. Его тело стало чистым порывом в самой своей неподвижности. И он понял, старый Деломбр: что Тот, Кто так долго спрашивал, любит ли он Его, делал это лишь потому, что не мог иначе, потому что сам был лишь нищим, просителем. Он понял, что не только человек взывает к Богу — без меры, без конца, в гневе и в бессмысленной надежде, но что и Бог тоже взывает к человеку. Почувствовал, что Бог выпрашивает милостыню у людей, и что, быть может, наибольшим людским смирением было бы склониться к этому Богу, скорчившемуся на самом дне их сердец, к этому Богу, испачканному кровью, потом, грязью и слезами людей.
Тогда он стал петь, старый Деломбр, он пел в своей хижине из земли и ветвей, затерянной в чаще леса Привольной-Любви; пел тонким, чуть дрожащим голосом, который заглушали заросли.
Голосом, которого никто в округе не мог слышать, настолько он был слабый и стелился у самой земли, прячась за травой, за колючими кустами, за древесной корой.
И все же этот голос разносился ветром. Он стал легким, словно изморось, словно пыльца. Проскальзывал среди зарослей, прокрадывался среди трав, спускался по склону холма, сплетался с тысячью неразличимых звуков земли, медленно пропитывавшейся вечером, — с шелестом и лепетом. Скользил к реке, текущей внизу. И там, на речном берегу, нашел кого-то, кто мог его услышать.
Янтарная Ночь — Огненный Ветер шагал вдоль реки, возвращаясь из Монлеруа. Шел назад прибрежной дорогой; это был самый дальний, самый окольный путь, но Янтарная Ночь — Огненный Ветер любил ходить вдоль спокойных берегов, вдоль бесстрастного течения серых вод. Ветер, дувший на уровне воды, казалось, становился живее и быстрее, а земля вокруг источала свои запахи с большей силой. Свет, особенно свет был тут иным, словно вода подчеркивала его яркость, отражая бесчисленные оттенки его отблесков в траве и прибрежной листве. А когда спускался вечер, серые сумерки также окрашивались сиреневыми, зеленоватыми и синеватыми переливами воды. Янтарная Ночь — Огненный Ветер больше не различал цветов, но с необычайной остротой воспринимал бесконечную игру теней и полутонов.
И к тому же у кромки воды менялись сами звуки, удваиваясь странными, чуть глуховатыми отголосками, словно влажность, холод и серость воды лишали их блеска, покрывали матовым слоем золота и серебра. Звуки там делались почти осязаемыми.
Что и случилось в тот вечер. Янтарная Ночь — Огненный Ветер вдруг различил какой-то звук. Даже не услышал, а скорее ощутил его прикосновение. Словно чье-то дыхание на затылке. Легчайшее дыхание, которое обвилось вокруг его шеи, потом скользнуло вдоль рук и легло в углублении запястий там, где голубизна вен просвечивала сквозь наиболее тонкую и уязвимую кожу. Звук был голосом, голос пел. И слова этой песни начали тихонько биться в его пульсе, раскатываться под его кожей, поднимаясь до самого сердца. Очень простые слова, без всяких прикрас, слова короткой молитвы, которую поют во время богослужения. Слова «Agnus Dei».[37]
Голос выпевал каждое слово с таким тщанием, с такой страстью, в которой сплетались радость и мольба, боль и надежда, что смысл каждого из этих слов обретал бесконечную широту и неожиданную важность. Каждое слово раскрывало и свой смысл, и свой тон, словно цветы из круговых волн, распускающиеся на поверхности спящей воды от брошенного камня, и в едином движении углублялось, лопалось, как плод, начинало вращаться и устремлялось по прямой линии. По касательной, вдоль которой струился свет благодати.
Голос тек, колыхался в крови Янтарной Ночи — Огненного Ветра, проникал в его плоть, подчинял себе его сердце, перекатывая слова словно гальку. Словно речные окатыши — огненные и ледяные, стеклянные и бронзовые, темные и светлые. «Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis».[38]Голос странно медлил на гласных, растягиваясь до умоляющих интонаций. Но в разливах этого голоса чувствовалось также что-то вроде ясной улыбки.
Голос все развертывал и развертывал свою фразу. Медленную, все более широкую фразу. И слова колебались между тенью и светом — неся и тень, и свет. И слова плыли между скорбью и надеждой, между слезами и улыбкой — несли прощение. Ибо сами были несомы прощением. И голос во второй раз повторил свою фразу. «Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis». Гласные теперь зияли, открывая некое беспредельное пространство, подобное равнине, простирающейся за горизонт. Янтарная Ночь — Огненный Ветер почти остановился, замедлил шаг, покачивая руками в воздухе. Смотрел на свои руки, словно пытался вычитать на ладонях секрет этого голоса, излучавшего свою песнь сквозь все его тело; но не было никакого секрета. Лишь миг таинства, который надо было пережить.
Уже совсем свечерело, и горизонт, растворившийся в сумерках, больше не отделял небо от земли. Исчезали и берега, и вода смешивалась с землей. Тот же глухой, немолчный гул; тот же стойкий, насыщенный запах. В третий раз голос затянул свою песнь. «Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem».[39]В третий раз разлился на слове peccata,[40]выпевая последнюю гласную до боли, до кротости, до безумия. До всепоглощающей боли и кротости. Но слова соединялись, сплетались друг с другом подобно вьюнкам. Спиралевидные слова, слова-вьюнки, белоцветные денные красавицы. «Dona nobis расет».