Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Догадавшись, как внутренне отшатнулась от него Ника, Мечников, наоборот, приблизился. И заговорил мягче:
– Тебе, наверное, интересно, зачем я позвонил тебе тогда, в первый раз… Я ведь не ошибался номером.
– Я догадалась. И, знаешь, мне все понятно, – Ника снова отвернулась к окну, сдерживая подступающие слезы. – Ты разузнал про служащих театра и наткнулся на неприметную кассиршу. И захотел эту серую мышку сделать своим союзником, потому что она в театре своя и у нее можно много чего узнать. А я выбалтывала тебе все, вечер за вечером…
– Это ты-то незаметная? Нет никого ярче тебя в этом театре. – Его голос вдруг стал волнующим и нежным. Он играл с нею, и она оказывалась беззащитна перед своими чувствами к этому ужасному человеку. – Ты заходишь, и все смотрят на тебя. Несмело, воровато, потому что побаиваются. Но смотрят! Они видят, что скрыто в тебе. Они чувствуют, что ты держишь их в своих руках, хотя и не знают, каким образом, что за знанием таким тайным о них ты обладаешь. И потому побаиваются. Ведь каждому есть что скрывать, а что может быть страшнее, чем чужой человек, знающий о тебе нечто такое, что ты хотел бы скрыть! Вот и я тебя побаивался. Но теперь я просто верю тебе. И я знаю, что ты немножко влюблена в меня. Ведь так?
– Почему ты рассказываешь все это мне? Сейчас? Ты не боишься, что…
– А что, если я вверяю себя в твои руки?
– Неправда. Не надо издевок, прошу тебя… Театр – моя жизнь. «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее»[12]– этих слов ты от меня хочешь, что ли? Так ты думаешь обо мне? Спешу тебя разочаровать, мы не в спектакле, а я не Заречная. Не думай обо мне лучше, чем я есть на самом деле.
– О, ты не Заречная. Ты куда сильнее, яростнее и чище. Знаешь, почему я не отказался от участия в танцевальных вставках?
– Нет…
– Мне ведь с самого начала было понятно, что это тщетные усилия, раз спектаклю уготована такая судьба… И моим ногам было больно. Но… Я не мог отказаться от счастья смотреть на тебя – у всех на глазах, когда это разрешено, ничем тебя не смущая. Я понимал, что ты для меня недоступна, но ведь смотреть-то можно. Ты так двигалась, почти летала, почти сквозила, невесомая и при этом сильная, гибкая, как лиана. Я не мог глаз от тебя отвести. И не важно, что потом мне приходилось лежать в горячей ванне, обмазываться мазями и глотать болеутоляющее под нытье Риммы. А во время самих занятий моим анальгином была ты.
Ее руки заледенели, и она приложила их к пылающим щекам, не понимая, то ли хочет согреть ладони, то ли остудить лицо. Ей никак не уяснить, в чем именно он признается ей сейчас.
– Кирилл, одумайся! – взмолилась она. – Иначе произойдет что-то страшное, я чувствую.
– Произойдет только то, что должно произойти. Если хочешь знать, это судьба. Я не в силах что-нибудь изменить. Я должен.
– Хватит! – Ника почувствовала вдруг такую ярость, что вполне могла бы ударить человека. – Хватит нести всю эту чушь. Ты заварил все это! Ты! Нет никакой судьбы, есть только твоя воля. И решения, правильные и неправильные. И еще есть другие люди, с их решениями, и все это пересекается, захлестывается одно на другое. Я думала, что могу затаиться, просто жить и не соприкасаться с другими. Сидела тише воды ниже травы, и что же? Даже мои слова имеют какие-то последствия. Я так стремлюсь ни на что не влиять – и все равно влияю. Все словно сговорились посвятить меня в свои тайны, в свою жизнь. И знаешь, что я начинаю понимать? Невозможно жить автономно. Каждое действие имеет свои последствия, каждая брошенная необдуманная фраза – все! Не надо все валить на провидение! Ты сам, только ты, решаешь, как поступить. Когда в войнах перестанут гибнуть мирные жители? Боже мой, когда вы все закончите втягивать невинных в свои дрязги, когда?!
Этот вопль был обращен не только к Кириллу. К Зевсу, играющему людьми как пешками, к Гере с Афиной и Афродитой, положившим начало войне ради забавы, к Деметре, обрекшей людей на холод зимы из-за собственного горя. Сон и явь слились и загустели, так, что не разнять.
– Почему должны страдать те, кто не причастен? Кто ни в чем не виноват!
– Такая у них судьба.
– Нет никакой судьбы. Есть твоя прихоть, есть твоя злоба. Есть то, что ты можешь искоренить, а вместо этого множишь, потому что не хочешь остановиться и осознать.
Она видела, что Кирилл не уступает, и решилась. Торопливо и путано Ника стала рассказывать все, что знала про театр и его обитателей. Про беременную Лелю, которая ради театра была готова сделать аборт, и Даню, который влюблен в нее и отчаянно хорохорится и хохмит, лишь бы она его не прогнала. Про Рокотскую, у которой нет ничего, кроме изношенного сердца и желания играть на сцене. Про истерзанную виной душу Светланы Зиминой и про Дашку, которая только-только начала оттаивать и смотрит репетиции с раскрытым ртом, как ребенок. И про Римму, которая хоть и вздорная, но обычная маленькая девочка, когда-то запертая родителями в шкафу, а теперь желающая быть лучше, чем кто-то рядом.
– Они, они же ни в чем не виноваты! – воскликнула Ника, закончив сумбурный рассказ, и посмотрела на него с надеждой.
– Нет, Ника. Они работают в ее театре, они составляют ее жизнь и ее мечту. Я не отступлюсь. Что суждено, то и будет. Не думай, что мне это доставляет удовольствие. Не доставляет. Это мерзко! Но я должен. Я смотрю на Дашку…
– И видишь Окси… – прошептала Ника, чувствуя, как внутри все болит. Кирилл опустил голову. Он говорил вниз, и голос звучал глухо, потусторонне:
– И вижу Окси. Ее седые пряди. Ее гроб. Я должен ей, я обязан ей всем, она научила меня биться в кровь. Не будь Липатовой и таких, как она, Окси не лежала бы в гробу. Ее волосы были бы русыми.
– Не будь этого театра, – тихо напомнила Ника, – Дашке некуда было бы пойти. Она ведь только сейчас начала отогреваться. Липатова создала то, что намного больше ее самой. Отпусти ее.
– Нет.
Кирилл выплюнул это слово. Оно относилось ко всему. Оно было главным словом его жизни, это резкое, свирепое «нет».
– Ты ведь… – он перевел дыхание, – можешь пойти прямо сейчас и все сказать про меня… Мой злодейский план. Римме, и ей тоже. Пойдешь?
– Я… – Ника запнулась. Конечно, она могла все рассказать. И даже думала об этом. Но тогда вся история Кирилла выплыла бы наружу. Она собственноручно направила бы на него безжалостный свет огромного софита человеческих сплетен, осуждения, всего того, что так ненавидела. У всех бы тут же нашлось свое мнение, видение ситуации, какие-нибудь дурацкие советы, выводы или поучения. На другой чаше весов лежала жизнь Липатовой, моральное здоровье Корсаковой и судьба целого театра. Но для Ники один Кирилл перевешивал их всех. И сказать это вслух было так же ужасно, как и самой себе. Она ненавидела себя за слабость, за то, что не может решить, как ей поступить.