Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такси ждет. Шофер курит, не выходя из машины. Мы стоим немного поодаль, оба взволнованные и растерянные. Как-никак, а в этот вечер мы обручились.
— Ты меня трогаешь, — говорит Марианне. — И помогаешь мне. Надеюсь, ты хочешь на мне жениться не только для того, чтобы помочь мне?
— Я тебя люблю.
— Вот теперь об этом можно сказать. Эти странные, значительные слова, которыми многие злоупотребляют. Я тебя тоже люблю. Но, надеюсь, ты понимаешь, что наша свадьба должна быть очень скромной. Я не вынесу, чтобы люди о нас судачили. Пусть об этом знают только те, на кого мы можем положиться. А до остальных нам нет дела. Во всяком случае, на первых порах. Боюсь, кто-нибудь обвинит меня в совращении ребенка.
— А меня в ненормальной привязанности к матери…
Мы оба долго смеемся.
— Знаешь, мы можем пожениться в Вене! — говорю я. — Я поеду туда в апреле, буду играть перед Сейдльхофером.
— Не надо тащить меня за собой. Ведь я понимаю, что тебе предстоит. Твой дебют. А скромная свадьба не помешает твоей работе.
— Только попробуй не поехать со мной…
— Может, это не такая уж и глупая мысль. Ты говоришь, в апреле? В апреле в Вене очень красиво.
— Все устроится само собой. — Я счастлив и взволнован.
Таксист потерял терпение и сердито сигналит. Бессмысленный звук здесь, среди сосен.
— Тебе надо идти, — говорит Марианне и целует меня ледяными губами.
Через час я уже сижу в гостинице. Пью шампанское, которое собирался выпить вместе с Марианне. Я что-то праздную — обещание, планы, но все равно не могу избавиться от страха. Избавлюсь ли я от него когда-нибудь? — думаю я. Мы болезненно связаны друг с другом. Мы пережили и счастливые минуты. И оно неслучайно, то сильное чувство, что возникло между нами, думаю я.
Но все так странно. Почти нереально. Жениться на Аниной матери!
Я сижу на кровати, пью шампанское и размышляю.
Мне некому рассказать о случившемся — Ребекка на Багамах, Катрине в Азии. Я остался совсем один. Но мне хорошо в моем одиночестве. Пока Марианне остается его частью.
Меня пугает мысль, что в один прекрасный день ей это надоест.
Насколько ночь больше дня, думаю я. Ночью моим мыслям, мечтам и надеждам не существует пределов. Нет пределов для радости. И для боли тоже.
1971. Новый год. Год, когда настал мой черед дебютировать. Американские бомбардировщики бомбят северовьетнамские пути снабжения через Камбоджу. Шестьдесят шесть человек погибли на футбольном стадионе в Глазго. Я сижу на кухне и чувствую себя далеким от всех этих новостей, от всего мира. Читаю о судебном процессе против фирмы «Шеринг», производящей противозачаточные таблетки «Ановлар». Мне до боли хочется, чтобы Марианне сидела сейчас напротив меня и объясняла мне, что я должен думать об этом процессе, и о том, что я должен думать о переговорах между Израилем и Египтом, которые в эти дни происходят в Нью-Йорке. Она была моим окном в мир, потому что ее все это беспокоит, потому что она думает обо всем, потому что она не равнодушна.
Я смотрю на рояль в гостиной, и вдруг мне приходит в голову, что меня от всего остального мира отделяет этот инструмент, что я, которому предстоит сообщить миру нечто важное с помощью музыки, почти утонул в нем, и еще хорошо, если я сумею выжить. Меня снова и снова охватывает неуверенность в правильности моего выбора. Действительно ли я хочу стать музыкантом, смогу ли стать для людей таким же необходимым, как им необходима Марианне, а я знаю, как много она значит для своих пациентов, потому что живет своей работой, решает социальные задачи, интересуется политикой. Я не успеваю подумать над этим, как звонит телефон — В. Гуде, великий импресарио, который проявил мудрость, когда Ребекка споткнулась и упала на сцене, который сказал нам, называвшими себя Союзом молодых пианистов, что мы не должны заниматься слишком много, что мы должны также любить, читать книги и пить вино. Императив Рубинштейна. Теперь он звонит мне и приглашает для личной беседы в свою контору на Толлбудгатен. Мы договариваемся на завтра. Нет причин откладывать эту встречу.
Я раньше никогда не был у него в конторе, и, когда я поднимаюсь на лифте на третий этаж, я как будто вхожу в историю музыки. На всех стенах фотографии с дарственными надписями. Все самые великие звезды. Рубинштейн, Хейфец и Кемпф, всё как я и думал. Нельзя забывать и о женщинах: Элизабет Шварцкопф, Мария Каллас, даже Софи Лорен тоже присутствует здесь с сердечным приветом В. Гуде, неважно, по какому случаю. Красивая жена В. Гуде и такая же красивая дочь встречают меня, тепло со мной здороваются, теперь я как будто принадлежу им, наравне со знаменитостями, которые висят на стенах.
— Я так рада, что вы собираетесь дебютировать, — говорит фру Гуде, имеющая некоторое сходство с Сельмой Люнге. Высокий рост. Блестящие глаза. Она говорит, что каждый день надеялась услышать эту новость, что фирма В. Гуде почти зависит от моего объявленного в этом году концерта. Дочь Тереза, белокурая и прекрасная, как голливудская звезда, одобряюще на меня смотрит.
— Обладая ко всему такой внешностью, вы далеко пойдете, — говорит она, обменявшись с матерью взглядом. Я не понимаю, говорит ли она серьезно или смеется надо мной.
Они угощают меня кофе, а потом открывают дверь в кабинет В. Гуде.
Он сидит за письменным столом — строгий костюм, белая рубашка, бабочка. Увидев меня, он широко раскидывает руки.
— Аксель Виндинг! — говорит, нет, почти кричит он восторженно. — Это твой год! Мы все счастливы сотрудничеству с тобой!
Я благодарю его и сажусь на указанный мне потертый обитый кожей стул, не в силах оторвать глаз от портретов всех знаменитостей. Всех их он приглашал в Осло. Нам повезло, думаю я. Мне тоже повезло, потому что он обратил на меня внимание благодаря Сельме Люнге — ведь я не отличился ни на одном конкурсе. Выиграла тогда Аня. И ничем иным я тоже не отличился. В. Гуде словно читает мои мысли.
— Знаешь, что Сельма Люнге говорит про тебя? — спрашивает он. — Говорит, что ты самый талантливый пианист из всех, с кем ей приходилось иметь дело. Она ждет от тебя невозможного, молодой человек. Аксель Виндинг станет мировой знаменитостью, ни больше ни меньше. И когда я, притворившись скептиком, спросил у нее, что же в тебе такого особенного, она говорила не только о твоей необыкновенной технике, но и о твоей личности, о том, как ты справился с трагедиями, так рано случившимися в твоей жизни. Может быть, то, что я скажу, — расхожая истина, но художнику нужно пережить большое горе, чтобы потом уметь передать свои чувства другим. Вспомни нашего великого соотечественника Эдварда Мунка. Вспомни великих композиторов. Вспомни Сеговию. Я присутствовал на том концерте, когда он узнал, что его дочь погибла. Он как раз собирался выйти на сцену, когда кто-то из членов семьи, рыдая, сообщил ему эту ужасную новость. Все полагали, что он отменит концерт. Но знаешь, что он сделал? Он собрался с силами и вышел на сцену. И все, кто знал о случившемся, поняли, что он играл для нее, для своей любимой дочери. И играл лучше, более вдохновенно, чем когда-либо.