Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, — говорю, — не стращайте меня и не возвышайте голос, от этого у вас печенка может лопнуть. А ежели наверх нужно, то ладно, сейчас полезу.
Полез. Два раза я, братцы мои, обрывался. Наконец влез. Проохал два перегона — нет, не могу больше — тошнит и к тому же упасть боюсь от толчка.
Слез я тихонечко, присел на нижнее место. Вдруг опять контроль.
— Ага, — говорит, — ты опять здесь. Плати штраф.
Заплатил я штраф.
«Ну, думаю, хотя теперь поеду спокойно». Не тут-то было.
— Нет, — говорит контроль, — штраф штрафом, а ежели место лежачее — лезь наверх.
Влез я, братцы, снова наверх. Лежу, боюсь даже до ветру сойти. А в Лихославле собрал я свои манатки да и поскорей прочь из вагона. А там нанял лошадей да и ходу, ходу…
Не езжайте, братцы, по Новоторжской ветке! Плохая ветка.
Матренища
Которая беднота, может, и получила дворцы, а Иван Савичу дворца, между прочим, не досталось. Рылом не вышел. И жил Иван Савич в прежней своей квартирке, на Большой Пушкарской улице[176].
А уж и квартирка же, граждане! Одно заглавие, что квартира — в каждом углу притулившись фигура. Бабка Анисья — раз, бабка Фекла — два, Пашка Огурчик — три… Тьфу, ей-богу, считать грустно!
В этакой квартирке да при такой профессии, как у Ивана Савича — маляр и живописец — нипочем невозможно было жить. Давеча случай был: бабка Анисья подолом все контуры на вывеске смахнула. Вот до чего тесно. От этого, может, Иван Савич и из бедности никогда не вылезал.
А была у Иван Савича жена. Драгоценная супруга Матрена Васильевна. Вот протобестия бабища! То есть, граждане, другой такой бабищи во всей Советской России не найдешь. А ежели и найдешь, то безо всякой амнистии при первом знакомстве давить таких нужно.
Мотей ее Иван Савич величал. Хороша Мотя. Матрена. Матренища. Ведь она чего с Иван Савичем сделала? Она, дьявол-баба, Иван Савичу помереть не дала. Ей-богу, моя правда! Ужасно вредная бабища. Только что не кусалась. А может, и кусалась. Пес ее разберет. Там, где ссора какая, там, где по роже друг друга лупят, — там и Матренища. Как рыба она в воде ныряет, как кабан в грязи крутится. Кого подначивает, а кого и сама бьет.
А между тем, прожила она с Иван Савичем почти что пятнадцать лет душа в душу. Правда, дрались, слов нет. До крови иной раз бились, но так, чтобы слишком крупных ссор или убийства — не было. Все-таки понимала Матренища, что Иван Савич несколько иного порядка человек. И верно: талантище у него был громадный. Иной раз такое на вывеске изобразит — понять невозможно. Одним словом, специальный был живописец. И притом старательный. Ну да не везло. Пребедно жил человек.
Пребедно жил человек, а тут заболел еще. А перед тем, как заболеть, ослаб вдруг до невозможности. И не то, чтобы он ногой не мог двинуть, ногой он мог двинуть, а ослаб, как бы сказать, душевно и психологически. Затосковал он по другой, легкой жизни. Стали ему разные кораблики сниться, цветочки, настурции, дворцы какие-то. Сам стал он тихий, пугливый, мечтательный. Все обижался, что неспокойно у них на квартире. И зачем, дескать, бабка Анисья у плиты, ровно слон, ходит. И зачем Пашка Огурчик на балалайке ежедневно стрекочет.
Все тишины хотел. Ну прямо-таки собрался человек помереть. На рыбное его даже потянуло. Все солененького стал просить — селедки.
Так вот во вторник он заболел, в среду стал просить селедку, а в четверг Матренища на него и насела.
— И зачем, — говорит, — ты лег? Может, ты нарочно лег. Я почем знаю. Может, ты работу не хочешь исполнять.
Она, конечно, пилит, а он молчит.
«Пущай, — думает, — языком баба треплет. Мне теперича все равно. Чувствую, граждане, что помру скоро».
А сам, знаете ли, весь горит, брендит и ночью по постели мечется. А днем лежит ослабший, как сукин сын, и ноги врозь. И все мечтает.
— Мне бы, — говорит, — перед смертью на лоно природы выехать, посмотреть, какое оно. Никогда, — говорит, — ничего подобного не видел.
И вот осталось, может, ему мечтать два или три дня, как произошло такое обстоятельство. Подходит к кровати Матрена Васильевна и говорит:
— Помираешь? — говорит.
— Да, — говорит Иван Савич, — помираю, Мотя… Ноги уж у меня легкие стали. Отымаются будто.
— А я, — говорит ему Мотя, — не верю тебе. Я, — говорит, — позову сейчас медика. Пущай медик скажет. Тогда, — говорит, — и решим, помирать тебе или как.
И вот зовет она районного медика из коммунальной лечебницы. Районный медик Иван Савича осмотрел и говорит Моте:
— Да, — говорит, — плох. Не иначе, как помрет в аккурат вскоре после моего прихода.
Так вот сказал районный медик и вышел. И подходит тогда Матрена к Иван Савичу.
— Значит, — говорит, — взаправду помираешь? А я, — говорит, — промежду прочим, не дам тебе помереть. Ты, — говорит, — бродяга, лег и думаешь, что теперь тебе все возможно? Врешь! Не дам я тебе помереть. Ишь ты какой богатый сукин сын нашелся — помирать решил! Да откуда у тебя, у подлеца, деньги, чтоб помереть? Нынче, для примеру, обмыть покойника и то денег стоит.
Тут добродушная бабка Анисья вперед выступает.
— Я, — говорит, — обмою. Я, — говорит, — Иван Савич, тебя обмою. Ты не сомневайся. И денег я с тебя за это то есть ни копеечки не возьму. Это, — говорит, — вполне божеское дело — обмыть покойника.
Тут, конечно, Матрена Васильевна на Анисью насела.
— Ага, — говорит, — обмоешь? А, — говорит, — гроб? А для примеру — тележка? А попу? Тьфу на всех! Не дам я ему помирать. Пущай прежде капитал заработает… Заработай, Иван Савич, на гроб, и помирай хушь два раза — слова не скажу.
От этих слов побелел даже Иван Савич.
— Как же, — говорит, — так, Мотя? Не от меня же это, помереть, зависит. Без денег я помру, Мотя, слышишь. Как же так?
— А так, — говорит Матрена Васильевна. — Не дам и не дам. Вечером чтоб были у меня деньги. Иди, рой землю, а достань. Баста.
— Ладно, — говорит Иван Савич, — я пойду уж, попрошу.
И до вечера, знаете ли, лежал Иван Савич, словно померший, дыхание у него даже прерывалось. А вечером стал одеваться. Поднялся с койки, покряхтел и вышел на улицу. И вышел страшный: нос тончайший, руки дугой, и ноги еле земли касаются.
Вышел он во двор. Дворника