Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прямая трансляция, — сказал Быковер. Затем добавил: — Меня-то лично похоронят как собаку.
— Эпидстанция не допустит, — реагировал Альтмяэ. — Дорога к смерти вымощена бессодержательными информациями.
— Очень даже содержательными, — возмутился Быковер.
Слово предоставили какому-то ответственному работнику газеты «Ыхту лехт». Я уловил одну фразу: «Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия».
— Это еще что такое?! — поразился Альтмяэ. — В Эстонии не было самодержавия.
— Ну, против царизма, — сказал Быковер.
— И царизма эстонского не было. Был русский царизм.
— Вот еврейского царизма действительно не было, — заметил Фима, — чего нет, того нет.
Подошел распорядитель:
— Вы Шаблинский?
— Он в командировке.
— Ах да… Готовы? Вам через одного…
Альтмяэ вынул папиросы. Зажигалка не действовала, кончился бензин. Быковер пошел за спичками. Через минуту он вернулся на цыпочках и, жестикулируя, сказал:
— Сейчас вы будете хохотать. Это не Ильвес.
Альтмяэ выронил папиросу.
— То есть как? — спросил я.
— Не Ильвес. Другой человек. Вернее, покойник…
— Фима, ты вообще соображаешь?
— Я тебе говорю — не Ильвес. И даже не похож. Что я, Ильвеса не знаю?!
— Может, это провокация? — сказал Альтмяэ.
— Видно, ты перепутал.
— Это дежурный перепутал. Я Ильвеса в глаза не видел. Надо что-то предпринять, — говорю.
— Еще чего, — сказал Быковер, — а прямая трансляция?
— Но это же бог знает что!
— Пойду взгляну, — сказал Альтмяэ.
Отошел, вернулся и говорит:
— Действительно, не Ильвес. Но сходство есть…
— А как же родные и близкие? — спрашиваю.
— У Ильвеса, в общем-то, нет родных и близких, — сказал Альтмяэ, — откровенно говоря, его недолюбливали.
— А говорили — сын, племянник…
— Поставь себя на их место. Идет телепередача. И вообще — ответственное мероприятие…
Возле могилы запели. Выделялся пронзительный дискант Любы Торшиной из отдела быта. Тут мне кивнул распорядитель. Я подошел к могиле. Наконец пение стихло.
— Прощальное слово имеет…
Разумеется, он переврал мою фамилию:
— Прощальное слово имеет товарищ Долматов.
Кем я только не был в жизни — Докладовым, Заплатовым…
Я шагнул к могиле. Там стояла вода и белели перерубленные корни. Рядом на специальных козлах возвышался гроб, отбрасывая тень. Неизвестный утопал в цветах. Клочок его лица сиротливо затерялся в белой пене орхидей и гладиолусов. Покойный, разминувшись с именем, казался вещью. Я увидел подпираемый соснами купол голубого шатра. Как на телеэкране, пролетали галки. Ослепительно-желтый шпиль церкви, возвышаясь над домами Мустамяэ, подчеркивал их унылую сероватую будничность. Могилу окружали незнакомые люди в темных пальто. Я почувствовал удушливый запах цветов и хвои. Борта неуютного ложа давили мне плечи. Опавшие лепестки щекотали сложенные на груди руки. Над моим изголовьем суетливо перемещался телеоператор. Звучал далекий, окрашенный самолюбованием голос:
«…Я не знал этого человека. Его души, его порывов, стойкости, мужества, разочарований и надежд. Я не верю, что истина далась ему без поисков. Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни, заметных хитростей, побед без триумфа и капитуляций без горечи. Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно. И тем не менее он здесь… по собственному выбору…»
Я слышал тихий нарастающий ропот. Из приглушенных обрывков складывалось: «Что он говорит?..» Кто-то тронул меня за рукав. Я шевельнул плечом. Заговорил быстрее:
«…О чем я думаю, стоя у этой могилы? О тайнах человеческой души. О преодолении смерти и душевного горя. О законах бытия, которые родились в глубине тысячелетий и проживут до угасания солнца…»
Кто-то отвел меня в сторону.
— Я не понял, — сказал Альтмяэ, — что ты имел в виду?
— Я сам не понял, — говорю, — какой-то хаос вокруг.
— Я все узнал, — сказал Быковер. Его лицо озарилось светом лукавой причастности к тайне. — Это бухгалтер рыболовецкого колхоза — Гаспль. Ильвеса под видом Гаспля хоронят сейчас на кладбище Меривялья. Там невероятный скандал. Только что звонили… Семья в истерике… Решено хоронить как есть…
— Можно завтра или даже сегодня вечером поменять надгробия, — сказал Альтмяэ.
— Отнюдь, — возразил Быковер, — Ильвес номенклатурный работник. Он должен быть захоронен на привилегированном кладбище. Существует железный порядок. Ночью поменяют гробы…
Я вдруг утратил чувство реальности. В открывшемся мире не было перспективы. Будущее толпилось за плечами. Пережитое заслоняло горизонт. Мне стало казаться, что гармонию выдумали поэты, желая тронуть людские сердца…
— Пошли, — сказал Быковер, — надо занять места в автобусе. А то придется в железном ящике трястись…
Компромисс двенадцатый
(«Советская Эстония». Октябрь. 1976 г.)
«ПАМЯТЬ — ГРОЗНОЕ ОРУЖИЕ! В греческой мифологии есть образ Леты, реки забвения, воды которой уносили пережитые людьми земные страдания. На берегу Леты человек получал жалкую временную иллюзию счастья. Его наивный разум, лишенный опыта и воспоминаний, делал человека игрушкой в руках судьбы. Но испокон века против течения Леты движется многоводная и неиссякаемая река человеческой памяти…
В городе Тарту открылся III Республиканский слет бывших узников фашистских концентрационных лагерей.
Их лица — одновременно — праздничны и суровы. На груди у каждого скромный маленький значок — красный треугольник и силуэт голубки, нерасторжимые эмблемы пролитой крови и мира. Они собираются группами в просторных холлах театра „Ванемуйне“. Приветствия, объятия, взволнованная речь…
Рассказывает Лазарь Борисович Слапак, инженер-конструктор:
— Сначала я находился в лагере для военнопленных. За антифашистскую пропаганду и организацию побегов был переведен в Штутгоф… Мы узнавали своих по глазам, по одному движению руки, по неуловимой улыбке… Человек не ощущает себя жертвой, если рядом товарищи, братья…
Слет продолжался два дня. Два дня воспоминаний, дружбы, верности пережитому. Делегаты и гости разъехались, пополнив драгоценный и вечный архив человеческой памяти, и мы вслед за ними произносим торжественно и сурово, как предостережение, клятву и заповедь мира: „Никто не забыт, и ничто не забыто!“»
В Тарту мы приехали рано утром. Жбанков всю дорогу ремонтировал фотоаппарат. В ход пошли канцелярские скрепки, изоляционная лента, маленький осколок зеркала…
Сначала хотели послать Малкиэля, но Жбанков запротестовал:
— Я, между прочим, фронтовик, имейте совесть!
Редактор Туронок пытался настаивать:
— Там собираются узники, а вовсе не фронтовики.
— Как будто я не узник! — возвысил голос Жбанков.
— Вытрезвитель не считается, — едко заметил редактор.
Жбанков не уступал. В резерве у него имелось действенное средство. Если Мишу явно притесняли, он намекал, что запьет. Он не говорил об этом прямо. Он только спрашивал:
— А что, касса взаимопомощи еще открыта?
Это означало, что Миша намерен раздобыть денег. А если не удастся, то пропить казенный импортный фотоувеличитель.
Как правило,