Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо было видеть, с какой жадностью французы оспаривали друг у друга сухари, которые им принесли. Тщетно пытался я усладить участь молодого немца, выслушав повесть его несчастий и надежд; ежеминутно какой-нибудь несчастный протискивался к окну, прося хлеба, со двора слышались ужасные вопли, каждую минуту проносили мертвецов, кругом вспыхивали ссоры, выворачивающие душу, – и я страдал так, словно сам был в положении этих несчастных. В этой же кордегардии находилась молодая голландка с обмороженными ногами; она была маркитанткой в армии и попала в плен к казакам, которые ее ранили; какой-то генерал хотел взять ее к себе, а пока что она оставалась здесь, завися от милости хозяйки и оплакивая мужа, умершего десять дней тому назад той страшной смертью, примеры которой я видел окрест. Надо было видеть ее благодарность, когда я дал ей поесть; волнение ее сердца излилось слезами, она целовала мне руки, называла меня самыми лестными именами на своем языке.
Мне пришлось бы исписать много страниц, если бы я хотел рассказать обо всем, что видел и слышал. Поскольку я сумел сохранить ясность мысли среди стольких ужасов, в беспорядочности этих записей следует обвинить хозяйку, непрерывно болтавшую и рассказывавшую мне, – гордясь своей ролью покровительницы и немало привирая, – как она приютила у себя голландку и как жила раньше, до французов, какие у нее были наряды и уборы, какие ожерелья и как теперь ей даже стыдно показаться на люди; и среди этого отчаяния, среди этого ужаса она вдруг заявила, что если ей встретится подходящий офицер, она попросит его заменить супруга, утраченного две недели тому назад.
– Я и кофей по утрам пить перестала, все мне постыло – надо скорей выходить замуж, хоть бы за офицера.
Я заканчиваю эту главу, потому что хозяйка не дает мне покою; но не воображайте, что в завтрашней главе я объявлю вам о своем обручении. Несмотря на ее красноречие и повадки знатной дамы, я постараюсь сохранить свое сердце для Дульцинеи более высокого полета; пока я слишком счастлив своей свободой, чтобы думать о цепях супружества.
13 декабря.
Видите, как я развлекаюсь? Не знай вы меня, вы бы, пожалуй, подумали, будто я только и знаю, что ездить на балы да спектакли, по утрам ходить в гости, а вечером в концерты и предаваться всем удовольствиям общества до полного забвения моей любви к уединению и моего лучшего друга и наперсника – моего дневника.
Но вы ведь знаете мои привычки, знаете, что как раз когда я весел и счастлив, когда у меня много наслаждений и развлечений, я отдаю многие минуты уединению, размышлению, серьезным занятиям; что каждый вечер я собираю мысли, рассеянные удовольствиями дня, привожу их в порядок, заношу в свою тетрадь. Вы знаете также и то, что когда я печален, озабочен, тоскую и когда, к несчастью, я без денег, тогда – полюбуйтесь, как влияет корыстолюбие на наше поведение, – тогда любимейшие занятия становятся немилы мне и самое дорогое из них кажется несносным бременем… Войдите в мое положение, посочувствуйте моему страданию и пожалейте того, чьи радости и огорчения зависят от таких ничтожных причин и навряд ли сохранятся в памяти людской, когда его не станет.
Вильна для меня все равно что деревня: в театрах я не был, вчерашний бал прошел без меня, я не хожу ни на парады, ни на учения, гулять тут негде… Ах, позабыл: вчера я пошел смотреть иллюминацию, но как философ – наблюдая толкотню зевак, бродя вместе с толпой по улицам и разглядывая непонятные мне надписи.
Однако движение, происходящее в главной квартире, втягивает, так сказать, и меня в свой обыденный поток: утром я одеваюсь, яду навестить графа или поскучать у своих товарищей, потом обедаю – и день проходит; завтра – то же самое. Каждый день я обещаю себе что-то предпринять и не сдерживаю слова.
15 декабря 1812 г. Вильна.
«Так что же мне нарисовать?» – подумал я сегодня утром, вернувшись с прогулки. Все, что я вижу кругом, наводит на меня еще большую тоску. Я один у себя в комнате, меня одолевают неприятные мысли и неосуществимые мечты, беседовать мне не о чем; я встаю, одеваюсь и выхожу на улицу, чтобы развеять свою тоску видом прохожих.
Но что за странные кучки, издающие зловоние, встречаются мне на каждом шагу? Это предохранительные меры против эпидемии. Кто этот горемыка, умоляющий вас о помощи? Скорее прогоните его, он может передать вам болезнь, коей сам заражен! Видите несчастного, который испускает дыхание около того самого костра, дым коего должен предохранять от болезни? Бегите скорее или – если вы милосердны – вонзите ему в грудь кинжал – это единственное благодеяние, коего он может ожидать от вас. Вот что вы встречаете на улице на каждом шагу.
Пройдите теперь по самым шумным улицам, и вас встретит другое отвратительное зрелище – вся суетность мира сего. Тут бегают, волнуются, ждут у дверей, толпятся под окнами; генерал первый заговаривает с чиновником, рассыпается перед ним в любезностях, какой-то писарь грубо расталкивает толпу – он спешит, его перу предстоит решать судьбы отечества.
Чего не увидишь, когда живешь близ главной квартиры, и какую грусть наводит это зрелище! Неужели чудовище, отравляющее воздух своим ядовитым дыханием, примешивая его к аромату прелестнейших цветов, скрывающее под маской дружбы предательский кинжал, навсегда сохранит свою власть над людьми и будет волновать их постыдными страстями? Неужели любовь к отечеству и к истине, разум и справедливость, даже соединясь, так и не смогут преградить дорогу этому чудовищу, которое врывается повсюду, несмотря ни на что, и невидимо распространяет свою тлетворную отраву!
Вы, конечно, хотите утешить меня, когда говорите, что и в прошлом столетии это чудовище властвовало над миром; но как же мне не огорчаться при мысли, что оно сохранит свою власть и в грядущих веках. Видеть порок и не быть в силах бороться с ним – это ужасное состояние, не правда ли? А видеть страшное зло, раздирающее землю, узнавать его мельчайшие приметы, замечать его во всех, кто им сколько-нибудь заражен, чувствовать себя волей-неволей вовлекаемым во всеобщее бедствие – это значит очень дурно думать о людях и унижать себя в собственных глазах.
Вчера вы говорили о господине N; почему вы так настаивали на том, что он храбрый человек? Вы говорили и о светлейшем, осуждали его нерешительность, указывали, что никто его не поддерживает; чего же вы хотите – принизить его славу или урвать от нее кусочек для себя?..
Я бы еще многое сказал, но человек рождается со слабостями, которые не оставляют его всю жизнь, – таков закон природы; я пытаюсь бороться с ними, подавлять их, отрекаюсь от них. Интриганство же всегда казалось мне настолько отвратительным, что я никогда бы не мог унизиться от него.
«Бедный философ! – говорит мне разум. – Бедный философ, как жалка твоя горячность! Спроси своего друга, ведь ты поверял ему когда-то свои сомнения. Правда, в то время ты не боялся признать многое неясным, ты даже нередко раскаивался в сделанном, а теперь твоих признаний больше не видно. Разве ты безупречен? Трепещи, как бы такое самообольщение не сделало тебя добычей всех пороков».