Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему ты считаешь, что аляповатую? – спросила Тася.
– Гм, – усмехнулся Михаил, – уже столько наляпали по заказу властей, что надеяться на работу, выполненную с вдохновением, вряд ли приходится. Герой скульптуры должен вдохновлять художника, а если он лепит лишь за деньги и дешевую славу, то грош цена этой скульптуре и этому художнику. Я переживал, когда стал терять прежний облик мой Киев, многие люди забывали правила хорошего тона, этикет, даже свой родной язык. Я еще в Киеве говорил:
«Нельзя же отбить в слове “Эгомеопатическая” букву “я” и думать, что благодаря этому аптека превратится из русской в украинскую. Нужно, наконец, условиться, как будет называться то место, где стригут и бреют граждан: “голярня”, “перукарня”, “цирюльня” или просто-напросто “парикмахерская”! Нет слов для описания черного бюста Карла Маркса, поставленного перед Думой в обрамлении белой арки, у меня нет… Необходимо отказаться от мысли, что изображение знаменитого германского ученого может вылепить всякий кому не лень».
Увы, подобные разговоры были редки между супругами. Когда не налажен быт и постоянно стоит вопрос о хлебе насущном, Михаил с трудом находил силы для размышлений о том, что писал. Поэтому мало делился с Тасей своими литературными планами.
– Я счастлив, Тася, что у меня есть письменный стол, что я могу работать. Я закончу роман, ради этого я готов терпеть муки голода. Я буду терпеть, Тася!
– И не будешь сегодня есть кашу? – улыбнулась Тася.
– А есть? Каша?!
– Конечно, садись обедать, терпеливец! Ты говоришь с такой решимостью, словно готов пойти на Голгофу ради исполнения своей идеи. Христос от литературы.
– Не шути, Тася, насчет этого человека, – серьезно произнес Михаил, – я лучше расскажу тебе действительно смешную историю. Я работаю с барышней, которая вышла замуж за студента, повесила его портрет в гостиной. Пришел агент и сказал, что это не Карасев, а Дольский, он же Глузман, он же Сенька Момент. Барышня расплакалась, а я ей говорю: «Удрал он? Ну и плюньте!»
Но Тася даже не улыбнулась, выслушав эту историю:
– А вдруг она его любила и даже после того, что узнала, чувства к нему не угасли?
Михаил закусил нижнюю губу:
– Возможно, ты права, Тася. Я заметил, что женщины иногда влюбляются в негодяев, внешне выглядящих очень заманчиво, даже в людей, продавших душу дьяволу, но своеобразно обольстительных. Наверное, женщин привлекает их необычность, новизна, которая оказывается сатанинской. «Сатана там правит бал, правит бал…» Но… но… Я думаю, что если силу и могущество сатаны направить на благородные цели, восстановление справедливости, на наказание пройдох и спекулянтов, хотя бы в искусстве, то он может быть в этом плане весьма полезен.
– Сатана?! – изумилась Тася. – Сам сатана станет изводить свое отродье? Сомневаюсь… не могу поверить.
– Не делай большие глаза, милая! – улыбнулся Михаил. – Я не спорю. Ты говоришь правильно, но пофантазировать на эту тему разве нельзя? Кое-какие мысли уже засели в мою голову.
– Не знаю, – смутилась Тася, – я никогда не пошла бы на сделку с дьяволом.
– Даже ради моего спасения? – иронически заметил Михаил.
Тася хотела сказать, что уже спасла его – и не раз – и обходилась без сатанинской помощи, но подумала, что это будет нетактично, выспренно, ведь она просто выполняла свой долг жены, и поэтому лишь вздохнула:
– Не говори глупостей. У тебя есть то, о чем ты мечтал во Владикавказе, – комната, письменный стол…
Потом она вспоминала:
«Там, значит, диван был, зеркало большое, письменный стол, два шкафчика было, походная кровать большая… Кресло какое-то дырявое. Потом как-то иду по улице, вдруг: “Тасечка, здравствуйте!” – жена казначея из Саратова. Она тоже в Москве жила, и у них наш стол оказался и полное собрание Данилевского. И вот мы с Михаилом тащили это через всю Москву. Старинный очень стол, еще у моей прабабушки был».
На этом столе они вместе заполняли первую анкету, полученную Михаилом на работе. Он едва не написал там, что служил в Добровольческой армии. Успела остановить Тася. «Так было», – смутился Михаил. Он потом некоторые свои произведения начинал с этих слов – «так было», чтобы ему верили, что он ничего не придумал, не очерняет порядки и если пишет о безобразии, халатности, глупости, то все это действительно так было. Мебель пришлась кстати. Сами не купили бы:
«Продавать больше нечего. Серебро, кольца, цепочку – все съели. Сначала Миша куда-то на работу ходил. Потом это кончилось. Я хотела устроиться подавальщицей, но меня без профсоюзного билета никуда не брали. Только на стройку было можно. А восстанавливать билет в театральный институт я не пошла. Стыдно было – я была вся оборванная в буквальном смысле этого слова».
В дневнике Михаила Афанасьевича за 1922 год есть краткая запись: «Питаемся с женой впроголодь». И более подробно он о семейной жизни рассказывает в письме матери от 17 ноября 1921 года:
«Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать, что сейчас представляет из себя Москва… Идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать деньги. И этого я добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кое-что едим, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д. Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, потому что вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтобы молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба как рыба об лед…
Я мечтаю об одном: пережить зиму, не сорваться в декабре, который, надо полагать, будет самым трудным месяцем. Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне то, что сама не может сделать, – колку дров и таскание картошки по утрам».
Приписывая себе этот труд, Михаил старался сохранить мужское достоинство перед матерью. Тася и колола дрова, и носила картошку, и помогала мужу в переноске дивана и других тяжелых вещей. В остальном он вполне реально и правдиво описал свою семейную жизнь:
«Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель…
Мы с Таськой стали хозяйственные. Бережем каждое полено дров. Такова школа жизни. По ночам пишу “Записки земского врача”. Может выйти солидная вещь. Но времени, времени нет! Вот что больно для меня!»
Чтобы освободить Мише время для литературной работы, Тася сама взяла на себя груз хозяйственных забот. Он давно понял, что она для него важнее всего в его жизни. Он заботился о жене, постоянно думал о ней, отмечал, что все, что она для него сделала, не поддается учету. Представлял ли он когда-нибудь, сколько сил и нервов стоит ей забота о нем? Во что физически и душевно обошлось ей спасение его жизни? На это времени, а возможно, и желания у него не было. Тася знала, что Миша – ее муж, поэтому негоже свою любовь класть на весы: ведь иногда он вспоминал о том, что прохудилось ее пальто, что, кроме туфель, у нее ничего нет. Но помочь ей он был не в состоянии. Конечно, другие мужья в его положении брались за физическую работу, чтобы к зиме справить жене пальто. Однако Тасе даже в голову не приходила мысль поговорить об этом с Мишей, пусть пишет, литература – его высшее и единственное призвание. Любовь… когда-то она занимала его мысли, он даже бросил учиться, хотел покончить с собою. Увы, это время давно ушло. А она любила его по-прежнему и поэтому многое прощала ему, и, видимо, зря. Ее очень удивила странная, сравнительно спокойная реакция Миши на смерть матери, которую он боготворил. Он собрался поехать на похороны, но вернулся с вокзала. Ходил мрачный. Даже не всплакнул. Может, его душа скорбела, но чувства не вырывались наружу. Потом, уже безнадежно больной, Булгаков поведал сестре Надежде: «Я достаточно отдал долг уважения и любви матери в “Белой гвардии”».